Сначала Луден излагает общепринятые интерпретации, основанные на издании фрагмента 1790 года. «В этой трагедии, – озвучивает Луден расхожие ожидания, – если она когда-нибудь будет издана целиком, мы увидим дух мировой истории; в ней отразится вся жизнь человечества, включая прошлое, настоящее и будущее. В “Фаусте” человечество идеализируется; сам Фауст выступает как представитель всего человечества»[1333]. Фауст, продолжает Луден, стремится к абсолюту, но пережив болезненный разрыв с ним, испытывает страстное желание вновь с ним соединиться; вначале это воссоединение видится ему в науке и познании, а затем – в телесности, жизни и любви. При этом он сбивается с пути, совершает преступления и проступки. Но и в первом опубликованном фрагменте можно найти указания на то, что когда-нибудь Фауст очистится и воссоединится с абсолютным духом. Через какое-то время Гёте прерывает Лудена: все это прекрасно, молодой человек, но что по этому поводу думаете Вы сами? Луден поначалу увиливает от ответа, но потом переходит к делу. В пьесе нет никакой главной мысли, как нет и никакого представителя всего человечества. Человечество – это или все люди, или ни один из них. Существует только частное и особенное, и гётевская пьеса как раз изобилует примечательными частностями и выразительными особенностями. И сам он, Луден, сумел найти удовольствие в чтении трагедии лишь после того, «как решил наслаждаться частностями и полностью отказался от поисков некой главной идеи или смыслового центра, которые и лишали меня удовольствия»[1334]. Гёте порой и сам высказывался в том же духе, когда поклонники докучали ему вопросами о высшем смысле и значении произведения, однако слушать подобные рассуждения из уст дерзкого юнца ему было неприятно. Он помрачнел еще больше, когда Луден начал выкладывать свои предположения относительно того, как создавалась эта пьеса. Он, в частности, предположил, что Гёте писал ее не на одном дыхании, а как придется, т. е. сцены «придумывались наобум»[1335], без общего замысла, и уже потом эти «отдельные жемчужины» нанизывались на нитку, чтобы «не потерялись». Первой, вероятно, еще в годы учебы Гёте в Лейпциге, возникла сцена в погребе Ауэрбаха, ибо она и сегодня кажется по-юношески свежей, живой и свободной; потом появилась сцена между студентом и Мефистофелем, тоже напоминающая студенческие проказы. После этого нужно было как-то свести Фауста из погреба Ауэрбаха с Мефистофелем из сцены со студентом, и так возник диалог Фауста и Мефистофеля. После него уже события развивались таким образом, что ученый превратился в соблазнителя. Так постепенно складывается этот персонаж, и уже в конце возникает философский монолог, предпосланный первой части. В этот момент Гёте решает прекратить разговор на эту тему. «На сегодня закончим, – говорит он, – и не будем возвращаться к предмету нашей беседы до тех пор, пока трагедия не будет завершена»[1336]. Что ж, последуем и мы этому совету, добавив, что Гёте в своем дневнике написал о приезде Лудена, но ни словом не упомянул о предмете их разговора. Означает ли это, что он был зол? Как бы то ни было, тема другого разговора, имевшего место в тот же день, указана предельно точно: на этот раз речь шла о «вреде картофеля»[1337].
К неослабевающим последствиям смерти Шиллера относится и возросшая потребность Гёте смотреть на свою собственную жизнь в исторической перспективе. «После смерти Шиллера, оставившей огромный пробел в моей жизни, – пишет он в апреле 1806 года художнику Филиппу Гаккерту, с которым сдружился во время своего итальянского путешествия, – я стал более чутко относиться к воспоминаниям прошлого и остро чувствую свой долг сохранить в памяти то, что грозит исчезнуть навеки»[1338]. Здесь уже намечается начало автобиографического периода в творчестве Гёте, апофеозом которого стала работа над «Поэзией и правдой» несколько лет спустя.
Прежде, однако, произошли события, не менее, а, может быть, даже более значимые, чем смерть Шиллера: катастрофа 14 октября 1806 года, поражение Пруссии в битве против наполеоновских войск под Йеной и Ауэрштедтом, французская оккупация и разграбление Веймара. В те дни Гёте мог потерять все: жизнь, имущество, место службы, герцога.
С начала века Веймар, будучи союзником Пруссии, пользовался преимуществами прусско-французского мирного договора. Карл Август, по материнской линии связанный родственными узами с Фридрихом Великим, со времен Первой коалиционной войны находился на службе в прусских войсках в чине генерал-майора. Он понимал, что может сохранить независимость своего маленького герцогства только в том случае, если будет с умом использовать противоречия между двумя могущественными соседями. После ловко устроенной помолвки наследного принца Карла Фридриха с сестрой русского царя Марией Павловной в 1804 году герцог мог рассчитывать и на поддержку России в случае неоправданных требований со стороны Пруссии или нападения Наполеона. Гёте поддерживал осторожную политику Карла Августа, направленную на сохранение хрупкого нейтралитета, однако кое в чем их мнения расходились. В отличие от герцога, Гёте уповал не на Пруссию, а на благосклонность французов, что, впрочем, не играло особой роли в период нейтралитета. Для обоих старая империя уже давно потеряла свое значение в качестве гаранта стабильности – на этот счет у Гёте не было никаких иллюзий. После решения Имперского сейма 1803 года о ликвидации церковных и мелких самостоятельных владений и основания Рейнского союза в 1806 году империя представляла собой не более чем руину, не оставлявшую никаких политических надежд.
Новость о том, что 6 августа 1806 года Франц II торжественно сложил с себя корону и полномочия императора Священной Римской империи германской нации, принял титул императора Австрии и тем самым формально завершил процесс разложения империи, застала Гёте на обратном пути из Карлсбада, где он провел летние месяцы. В этот день он пишет в своем дневнике: «Ссора слуг с кучером встревожила нас куда больше, чем распад Римской империи»[1339]. Гибель империи уже не могла никого взволновать, ибо, по сути, вопрос этот уже давно был решен. Однако к дальнейшему развитию политических событий Гёте проявил живой интерес. Иначе и быть не могло – уже хотя бы по долгу службы он должен был интересоваться политикой. В Карлсбаде и по пути домой в его дневнике то и дело появляются записи о разговорах на политические темы, что неудивительно, учитывая напряженную атмосферу тех дней. Главный вопрос заключается в том, сможет ли Пруссия (а вместе с ней и Веймар) сохранить нейтралитет, или она тоже окажется втянутой в войну. Ходили слухи, будто Наполеон хочет вернуть Англии обещанный Пруссии Ганновер. Как отреагирует на этот выпад Пруссия – объявит Франции войну или нет? «Размышления и дискуссии»[1340], – гласит запись в гётевском дневнике, и тут же – сообщение о выдвижении прусских войск в направлении Ганновера.
Пока же ссора на козлах действительно представляется более насущной проблемой: на обратном пути из Карлсбада слуга Гёте Иоганн Генслер подрался с кучером прямо на козлах, в результате чего экипаж, оставшись без управления, сильно накренился и едва не перевернулся. Гёте очень серьезно отнесся к этому происшествию. Днем позже он передал Генслера, которого описывает как человека «крайне неотесанного, упрямого, грубого и вспыльчивого», йенской полиции. В том же письме он сообщает: «Поскольку в этой ситуации я был так разгневан и раздосадован, что весь эффект от моего лечения пошел прахом, в какой-то момент я тоже едва не прибег к непристойной и непозволительной самообороне; в конце концов мне не оставалось ничего другого, как по прибытии в Йену отдать этого парня под стражу»[1341]. Таким образом, Гёте дает понять, что сам едва не опустился до драки с прислугой.
Впрочем, эта неприятность лишь ненадолго отвлекает Гёте от политических забот и опасений. Вскоре происходит то, чего он боялся: Пруссия нарушает нейтралитет и объявляет Франции войну в одностороннем порядке, ибо ни Австрия, ни Россия пока не меняют свою позицию. С точки зрения Гёте, это безрассудная смелость. Герцог тоже в ужасе от решения Пруссии действовать в одиночку – по его мнению, сначала следовало создать антинаполеоновскую коалицию. Однако семейная лояльность предписывала ему оставаться на стороне Пруссии. 17 сентября 1806 года он покидает свое герцогство, чтобы в составе прусской армии бороться против Франции. Управление государством ложится на плечи коллеги Гёте Фойгта. Он лучше, чем кто-либо другой, информирован о развитии событий, и к нему Гёте обращается со словами: «…я премного благодарен Вам за то, что Вы готовы намекнуть мне на внешние обстоятельства, ибо при всеобщем возмущении умов весьма сложно сохранить внутреннее спокойствие»[1342]. Оглядываясь назад и оценивая деятельность рассудительного Фойгта, взявшего на себя весь груз политической ответственности, Гёте пишет: «Трудно передать словами, скольких тревог и опасений были исполнены в те дни наши переговоры с моим верным и незабвенным компаньоном, государственным министром фон Фойгтом»[1343]. Политические соображения Фойгта были схожи с позицией Гёте: по его мнению, Веймар должен был сохранять нейтралитет до тех пор, пока это было возможно, и ни в коем случае не враждовать с Францией и Наполеоном. Но жизнь распорядилась иначе. Война уже стояла у порога.
Как всегда в ситуации внешнего напряжения и высочайшей опасности, Гёте погружается в свои естественно-научные штудии. Он продолжает работать над «Учением о цвете». По вечерам у герцогини-матери, проживающей в Тифурте, бывают концерты. «На вечере присутствовал капельмейстер Гуммель, музицировали с тяжелым сердцем»[1344]. С середины сентября в Веймаре расквартированы прусские войска, и Гёте освобождает свой кабинет в старом замке для командира прусского пехотного корпуса князя Гогенлоэ-Ингельфингена. В то же время Гёте как ни в чем ни бывало упорядочивает привезенную из Карлсбада коллекцию гранита и отсылает отдельные экземпляры профессору Иоганну Фридриху Блуменбаху в Гёттинген – тому остается лишь удивляться, что у Гёте в этой ситуации не нашлось дел поважнее. «Невзирая на мрачные мысли»[1345], он встречается и ведет философские беседы с Гегелем, который в это время как раз работает над заключительной главой своей «Феноменологии духа». Один прусский офицер, полковник Кристиан фон Массенбах, отдал в печать патриотический памфлет, начинавшийся словами «Я любил тебя, Наполеон!» и заканчивавшийся фразой «Я тебя ненавижу!». Гёте, которого автор посвятил в свою тайну, в ужасе. Стишки подобного рода «неминуемо навлекут беду, когда в город войдут французские войска»[1346]. Нужно было во что бы то ни стало помешать изданию памфлета. Однако, по словам Гёте, автор оказался «настойчив». «Впрочем, я оставался не менее настойчивым гражданином, <…> так что он в конце концов уступил»[1347]. Некоторые профессора и студенты заблаговременно покидают Йену. Горожане прячут деньги и ценные предметы. Чтобы поддержать в себе присутствие духа, оставшиеся в городе жители раздувают в сердцах патриотический жар. На одном из патриотических мероприятий Гёте совершенно некстати декламирует стихотворение «Я сделал ставку на ничто»[1348]. Даже Виланда возмутило столь откровенное отсутствие патриотизма. Фридриха Генца, находившегося в то время в Веймаре, также разозлила позиция Гёте. «Он гнусный эгоист и индифферентист, – напишет он позднее, – я никогда не забуду, в каком настроении застал его за два дня до битвы под Йеной в 1806 году»[1349]. Вечером накануне битвы ему и в голову не приходит отменить спектакль в своем театре – дают веселый зингшпиль «Фаншон». По свидетельствам очевидцев, исполнительница главной роли, певица Марианна Амброш, не на шутку разозлившись, воскликнула: «Подумать только, какие муки мы должны терпеть от этого человека (Гёте). Нам следовало бы молиться, а мы вынуждены разыгрывать комедию»[1350].
Поле битвы 14 октября, закончившейся сокрушительным поражением прусской армии, растянулось до восточного въезда в Веймар. Целый день в городе был слышен грохот орудий. Жители дома на улице Фрауэнплан, как всегда, собрались за обеденным столом, однако усилившийся гром пушек и крики «Французы идут!» заставил и их изменить привычный распорядок дня. Позже Фридрих Вильгельм Ример, верный помощник Гёте и учитель его сына, во всех подробностях описал последующие события. Сам Гёте оставляет в дневнике предельно лаконичные записи: «В пять часов вечера пушечные ядра пробили городские крыши. В половине шестого в город вступили стрелки. В семь – пожары, грабеж, ужасная ночь. Спасением нашего дома мы обязаны мужеству и отчасти – везению»[1351].
За этими словами скрывается, пожалуй, самое страшное испытание, которое до сих пор пришлось пережить Гёте. Впервые почва под его ногами пошатнулась. Если не брать в расчет его участие в военных действиях в 1792–1793 году, то прежде ему всегда удавалось создавать вокруг себя некое однородное пространство, особый мир, принадлежавший ему одному в силу его личной харизмы. Все чуждое и нарушающее его покой он либо держал от себя на расстоянии, либо каким-то образом интегрировал в свой мир. Битва при Веймаре, мародерство, крах Веймарского герцогства – против этого он ничего не мог поделать.
В эти дни Гёте и в самом деле повезло. Во-первых, ему повезло в том, что один из французских гусаров, которых он встретил на рыночной площади, барон фон Тюркгейм, оказался сыном его бывшей возлюбленной Лили Шёнеман. Именно он позаботился о том, чтобы в дом Гёте распределили наименее беспокойных квартирантов, а именно маршала Мишеля Нея с подчиненными и прислугой. Однако маршал запаздывал, и вечером в дом ворвались французские солдаты, требовавшие вина и еды. Они подняли невообразимый шум, ломали все, что попадалось им под руку, и хотели видеть хозяина дома. По воспоминаниям Римера, далее разыгралась следующая сцена: «Гёте, уже готовившийся ко сну, в шлафроке, который он в мирные дни в шутку называл мантией пророка, спустился к ним из своих комнат и спросил, что им от него нужно <…>. Его вселяющий почтение облик и одухотворенное выражение лица, по-видимому, внушили уважение и им»[1352]. Впрочем, ненадолго: поздно ночью – маршал все еще не приехал – они со штыками наголо ворвались к нему в спальню. О том, что Гёте в эту ночь находился на волосок от смерти, Ример узнает лишь на следующее утро, причем не от самого Гёте, который умалчивает о происшедшем, словно стыдясь чего-то. Он и потом не сможет открыто говорить или писать об этой ночи, ограничиваясь лишь намеками, как в письме герцогу, написанном уже в середине декабря: «Но и на мою долю выпали кое-какие испытания <…>, в том числе и физические страдания, которые еще слишком свежи в моей памяти, чтобы говорить о них»[1353].
В этой ситуации, когда пьяная французская солдатня буквально прижала Гёте к стенке, Кристиана проявила удивительное мужество и сообразительность. Она подняла крик и настояла на том, чтобы несколько крепких мужчин из тех горожан, что искали прибежища в доме Гёте, вышвырнули разбушевавшихся вооруженных французов из спальни Гёте. Она и в последующие дни старалась не терять контроля над ситуацией, поддерживая, насколько это было возможно в часы смертельной опасности, порядок в доме. Хозяин дома, напротив, в какой-то момент совершенно утратил присутствие духа. У Генриха Фосса мы читаем: «В эти печальные дни Гёте вызывал у меня самое искреннее сочувствие; я видел, как по его щекам текли слезы, когда он восклицал: “Кто избавит меня от дома и двора, чтобы я мог уйти куда глаза глядят?”»[1354] Его прочное положение и в самом деле пошатнулось, да и судьба герцогства висела на волоске – Наполеон раздумывал, заслуживает ли оно вообще права на существование. Гёте морально готовился к тому, чтобы в будущем жить на авторские гонорары и выплаты в счет будущих произведений. «В самые страшные минуты», пишет он Котте, он уповал на его «благосклонность»[1355].
Насколько легко отделался Гёте, стало ясно лишь на следующий день, когда начали поступать известия от друзей и знакомых. Некоторые дома были полностью сожжены, их владельцы прятались в лесу. Прямо перед домом Мейера всю ночь стояла повозка с порохом, и этот чувствительный человек не сомкнул глаз, опасаясь, что он взорвется. У вдовы Гердера солдаты, раздосадованные тем, что не нашли ничего другого, переворошили и разорвали рукописи покойного философа. В доме Риделя мародеры переломали всю мебель и утварь, пощадив лишь комод и серебряный самовар. Сам пожилой городской казначей всю ночь не отходил от кассы. Гёте рассказывал поселившейся в Веймаре Иоганне Шопенгауэр, что никогда прежде «не видел более страшной картины, олицетворяющей горе, чем вид этого человека в пустой комнате посреди разорванных и беспорядочно разбросанных бумаг. Сам он, словно окаменев, сидел на земле <…> и был похож на короля Лира, с той лишь разницей, что Лир был безумным, а здесь безумным стал мир»[1356]. У художника Краса, друга юности Гёте, сожгли дом со всей его коллекцией живописи и рисунков. Кроме того, этот пожилой, сломленный горем человек подвергся издевательствам и вскоре скончался.
Насколько важной вехой в жизни Гёте стали эти события, можно судить в том числе и по тому, что после катастрофы осенью 1806 года он, по утверждению биографа Густава Зайбта, подверг «свою частную жизнь правовой и социальной модернизации»[1357], причем сразу в трех аспектах. Герцог уже давно подарил Гёте дом на Фрауэнплан, однако это недвижимое имущество по-прежнему сохраняло в себе пережитки феодальной зависимости: герцог платил за Гёте поземельный налог в обмен на право пользоваться прилегавшей к дому пивоварней. Теперь же Гёте пишет герцогу письмо с просьбой отменить прежние взаимные обязательства и передать дом в полное его владение. «Для меня и для моих близких это будет настоящим праздником, если основа этой несомненной собственности укрепится под нашими ногами после того, как на протяжении нескольких дней ее кровля шаталась над нами и грозила обрушиться на наши головы»[1358]. Лишь в последующем письме Гёте осмеливается упомянуть еще об одной новости, также связанной с обуржуазиванием его жизни: в отсутствие герцога он женился на Кристиане Вульпиус. Ему, безусловно, следовало посвятить герцога в это свое решение сразу – не только потому, что оно касалось двора и высшего веймарского общества, но и потому, что они как-никак были друзьями. Гёте все это понимал, что нетрудно заметить по тому, с какой ловкостью он подает новость об уже случившейся свадьбе в письме от 25 декабря 1806 года. Он поздравляет герцога с рождением сына, которого подарила ему его содержанка, актриса Каролина Ягеманн, и плавно переводит разговор на Августа – своего собственного, до сих пор внебрачного сына, таким образом обеспечивая элегантный переход к главной теме письма: «Он все еще остается славным малым, и я мог понадеяться на согласие Вашей светлости, когда в наиболее тревожные минуты через узы законного брака подарил ему отца и мать, как он того уже давно заслуживал. Когда рвутся старые связи, невольно возвращаешься к домашнему кругу, впрочем, сейчас вообще хочется обратить свой взор внутрь и никуда более»[1359].
После стремительного, если не сказать скоропалительного, решения о свадьбе в невероятной спешке проходит и само венчание. 17 октября, когда ужасы первых дней войны остаются позади, Гёте пишет придворному пастору Гюнтеру: «В эти дни и ночи во мне окончательно созрело давнишнее мое намерение: я хочу вполне и публично признать своей женой маленькую мою подругу, которая так много для меня сделала и которая и в эти часы испытаний была со мной»[1360]. Гёте просит провести венчание как можно скорее и без огласки. Через два дня Гёте и Кристиана обвенчались. Свидетелями бракосочетания были сын Август и его воспитатель Ример. Верный друг Фойгт, оставаясь в тени, позаботился об улаживании бюрократических трудностей. Никакого праздника не было – в тот же день Гёте отправился ко двору, разумеется, без Кристианы. Там он имеет дело главным образом с французскими офицерами, поскольку официально Веймаром теперь управляет французская военная администрация. Лишь однажды Кристиане позволено было сопровождать его в обществе – во время посещения Иоганны Шопенгауэр, недавно поселившейся в Веймаре. Он «представил мне свою жену», пишет она своему сыну Артуру, «и я приняла ее так, как будто бы и не знала, кем она была прежде. Я думаю, если Гёте дал ей свое имя, мы вполне можем дать ей чашку чая»[1361]. Этот акт терпимости и свободомыслия пошел на пользу ее салону: Гёте стал часто бывать у нее, а за ним потянулись и другие местные знаменитости. В этом доме Гёте особенно приветлив и дружелюбен; он усаживается в уголке, рисует, читает вслух, декламирует и время от времени устраивает с дамами сеансы хорового пения. Обо всем этом Иоганна с гордостью сообщает своему сыну Артуру, который ужасно завидует матери – вероятно, не столько в связи с совместным пением, сколько из-за возможности послушать самого Гёте.
Итак, отныне Гёте состоит в законном браке. В письмах друзьям и знакомым, где он подводит итог пережитым страшным дням войны, о бракосочетании нет ни слова. Зато газетчики поспешили сообщить эту новость своим читателям, причем некоторые сделали это в довольно оскорбительной манере. Так, в популярной «Альгемайне цайтунг» 24 ноября 1806 года можно было прочесть: «Под грохот канонады Гёте обвенчался со своей давней экономкой мадмуазель Вульпиус: стало быть, ей одной достался выигрышный билет, тогда как тысячи других вытянули несчастливые билеты и пали на поле боя»[1362]. Гёте был вне себя от ярости. Издателю Котте, которому принадлежала газета, он написал длинное гневное письмо, но, поразмыслив, решил его не отправлять, ограничившись короткой запиской, где говорилось, что он чувствует, что с ним «обошлись крайне непристойным, неподобающим образом». Он не хотел разрывать дружеские отношения с Коттой, тем более что между ними уже существовала договоренность об издании еще одного собрания сочинений на очень выгодных для Гёте условиях. Поэтому заканчивается это короткое письмо самыми любезными выражениями: «Если Вы в полной мере чувствуете красоту наших с Вами отношений, то положите конец этой недостойной болтовне, способной очень быстро разрушить взаимное доверие»[1363].
К переменам, связанным с крушением прежнего общественного порядка, помимо упорядочивания имущественных отношений и бракосочетания, относится также новое самоосознание себя как писателя. Теперь еще сильнее, чем прежде, Гёте ощущает себя профессиональным литератором. «В часы наибольшей опасности, когда мы боялись потерять все, самым мучительным был страх потерять мои записи, так что отныне я отдаю в печать все, что только выходит из-под пера»[1364]. С этого момента он и в самом деле гораздо меньше раздумывает, прежде чем расстаться со своими рукописями. «Учение о цвете» он отправляет в типографию еще до того, как написана последняя глава. «Избирательное сродство», изначально задуманное как вставная новелла в рамках романа «Годы странствий», он торопится опубликовать как отдельный роман – прежде такое невозможно было себе даже представить!
Современники не могли не удивляться, как быстро Гёте приспособился к новым порядкам, – с точки зрения патриотов и противников наполеоновской власти, безусловно, даже слишком быстро. Они злились на Гёте, убеждавшего их, что более сильному и великому противнику нельзя не подчиниться, а кто не желает этого понимать, в том говорит лишь «по-детски эгоистичный дух противоречия». «Стремление к свободе и любовь к отечеству, почерпнутые у классиков, у большинства современных людей превращаются в гримасу», – говорит он Римеру, который аккуратно записывает эти слова, равно как и пренебрежительное высказывание о «профессорской гордости»[1365] – абсолютно смехотворной уже хотя бы потому, что основана она лишь на книжных знаниях. Вместо того чтобы попусту тратить силы в бесплодном оппозиционерстве, следовало бы «ревностно охранять неприкосновенный и до сих пор нетронутый палладиум нашей литературы». На этом пути можно чего-то достичь и не позволить «тому, в чьих руках сейчас находится судьба Германии, потерять уважение, завоеванное нами благодаря духовному превосходству»[1366].
От уважения Наполеона на самом деле многое зависело – судьба Веймарского герцогства висела на волоске. Наполеон был крайне разозлен, узнав, что герцог встал на сторону Пруссии, и хотел его наказать. В конечном итоге он, однако, отказался от планов мести, предполагавших раздел территории и исчезновение герцогства с карты земли – скорее всего, в первую очередь ввиду родственных связей герцога с русским царем, сестра которого была замужем за сыном Карла Августа. На тот момент Наполеон был не готов портить отношения с Россией.
В результате в феврале 1807 года герцог смог вернуться в Веймар и вновь возглавить правительство. Отныне Веймарское герцогство входило в подконтрольный Франции Рейнский союз. На герцогство были возложены контрибуции в размере более двух миллионов франков. Фойгт подал апелляцию против столь крупной суммы, сославшись на скромные доходы герцогства, не превышавшие 150 000 франков в год. Французы оставались непреклонны. Не помогло и указание на научные и литературные достижения веймарцев со стороны посла (а впоследствии канцлера) Иоганна Мюллера. Надежда Гёте на то, что веймарская культура с ее «духовным превосходством» внушит победителю «уважение», оправдалась лишь постольку, поскольку французские офицеры и сам Наполеон с почтением отнеслись к Виланду и Гёте. На размере контрибуций и характере прочих обязательств оно никак не отразилось.