Как бы то ни было, но в порыве поэтического вдохновения он очень хорошо мог себе представить, что чувствовали Магомет или Авраам, когда их наполняло присутствие бога. «Магомет: “А ты его не видишь? У каждого тихого ключа, под каждым цветущим деревом встречает он меня в тепле своей любви. Как благодарен я ему за то, что он раскрыл мне грудь, вынул жесткий панцирь моего сердца, чтобы я мог почувствовать его близость”»[406].
Очевидно, в минуты поэтического вдохновения Гёте пережил нечто такое, что заставило его задуматься о сошествии Духа Святого в день Пятидесятницы: «Полнота самого святого, самого глубокого ощущения подвигла человека на какое-то мгновение до высоты сверхъестественного существа; он заговорил на языке духа, и из глубин божества огненный язык явил жизнь и свет»[407], – так он объясняет это таинство в небольшом сочинении под названием «Что значит говорить на иных языках?».
Он чувствует присутствие этого духа и в своем сердце. Впрочем, ему дух не открывает тайны потустороннего мира, а озаряет глубины его собственной души и внешний мир во всей его красоте. Этот дух дает ему чувство причастности к созидательным силам, одухотворяющим Вселенную, дает ему крылья, и временами он едва успевает за ним записывать.
Пророк или поэт? В конце концов Гёте выбирает поэзию. Настоящий поэт воодушевлен так же, как пророк, но, в отличие от него, не претендует на то, чтобы обращать других в истинную веру или играть роль рупора богов. И тем не менее: «Истинная поэзия возвещает о себе тем, что она, как мирское Евангелие, освобождает нас внутренней своей радостью и внешней прелестью от тяжкого земного бремени. Точно воздушный шар, она поднимает нас вместе с нашим балластом в горние сферы, и тогда, с высоты птичьего полета, нам становится видна сеть путаных земных дорог»[408].
Пророк, как и поэт, не может противиться власти своих озарений, дух овладевает ими, и они становятся медиумами – в этом заключается сходство между ними. Гёте, однако, ищет различие. Возможно, поэтическое вдохновение и пророческие видения проистекают из одного источника, но, в отличие от поэта, пророк хочет «распространять на других то божественное начало, которое в нем укрепилось». Пророку нужны последователи, он должен «встать вровень» с той «грубой мирской жизнью»[409], на которую хочет воздействовать. Эта необходимость делает его расчетливым, он отдаляется от своей изначальной боговдохновленности и начинает проявлять жестокость.
Предопределенную таким образом судьбу пророка молодой Гёте хотел изобразить в своей драме «Магомет», а параллельно он разделался в сатирических стихах и с другими сомнительными «пророками», отчасти выдуманными, отчасти списанными с реальных персонажей, такими как патер Брей или шарлатан Сатир.
Для пьесы «Магомет» Гёте задумывал патетический финал, в котором Магомет должен был предстать очищенным и просветленным. Что касается сатиры на пророков, то с ее помощью Гёте пытается оградить самого себя от возможных опасностей. Поэзия – то же пророчество, только в гомеопатических дозах. И когда Гёте, как он пишет в «Поэзии и правде», перекраивает под свой рост «одеяние титана»[410], то делает он это, чтобы изображать то, чем сам он не является.
Магомета (Магомеда – в старом написании) Гёте хотел показать как религиозного гения, которого озарение делает другим человеком и от которого при этом исходит такая сила, что окружающие его люди также преображаются. Он увлекает за собой каждого, с кем сталкивается на жизненном пути. В диалоге между дочерью Магомета Фатимой и зятем Али вдохновение предстает в образе стремительного потока: в него впадают все реки и ручьи, и в конце концов он сам выплескивается в море полноводной рекой. Однако преображение боговдохновленного основоположника новой религии – не единственная тема задуманной Гёте драмы. Снисходя до дел земных, взаимодействуя с обычными людьми и ввязываясь в земную борьбу за власть, Магомет теряет свою душевную чистоту. «Земное начало растет, ширится, – читаем мы в гётевском пересказе замысла пьесы, – божественное отступает и застилается мраком»[411]. Религия используется как предлог для захвата власти. Магомет не останавливается перед жестокостью. По его приказу убивают людей. Постепенно он теряет самого себя. В последнем, незавершенном, акте этой пьесы Магомет должен был очиститься и вернуться к истокам своего вдохновения. В своих воспоминаниях Гёте лаконично формулирует главную идею этой пьесы: «Мне хотелось наглядно изобразить, как гений силой своего характера и духа получает власть над людьми, чем он при этом обогащается и что теряет»[412].
Эту же тему Гёте, как уже говорилось выше, одновременно разрабатывает и в двух фарсах – в «Фастнахтшпиле о патере Брее» и комедии «Сатир, или Обожествленный леший». Здесь воздействие так называемых гениев и лжепророков показано с комической стороны.
Действие фастнахтшпиля не отличается изяществом. Попик Брей влезает в чужие дела, выдавая себя за пророка, хочет обратить людей в веру, а сам лишь преследует свои корыстные интересы и волочится за девушками. Леонора едва не попадается на его удочку. К счастью, вовремя возвращается ее жених – статный армейский капитан. Поп все успел перевернуть с ног на голову и поссорить всех вокруг, но капитан восстанавливает прежний порядок и отправляет сомнительного харизматика к свиньям. В заключительном монологе капитан высмеивает этого свинячьего проповедника, но за его смехом слышна серьезная критика автора в адрес церкви. Его волнует нечестивый союз между, казалось бы, высшими устремлениями и жаждой власти, в том числе и сексуальной, а также опасный соблазн пытаться распутать запутавшийся мир, потянув за одну лишь ниточку:
В сатире «Сатир, или Обожествленный леший» речь также идет об обманщике-пророке. В «Поэзии и правде» Гёте намекает на то, что в своей комедии изобразил не типаж, а некого реального, конкретного человека: современникам оставалось только гадать, кто это был – Лафатер, Гейнзе, Лойхзенринг, Базедов, Гуэ или даже Гердер.
Гердер, безусловно, был харизматичной личностью и собрал вокруг себя преданных последователей. Известны были также и его руссоистские наклонности, которые давали повод для насмешек и прозвищ вроде Пана или Сатира. Гётевский фарс был написан летом 1773 года, т. е. как раз тогда, когда отношения между Гёте и Гердером были напряженными. Однако и в этой ситуации Гёте сохранил настолько почтительное отношение к Гердеру, что не стал высмеивать его напрямую. В то же время не стоит забывать, что Гёте не щадил и тех, кого высоко ценил, что подтверждает другой его фарс «Боги, герои и Виланд». Гёте всегда утверждал, что его персонажам присущи черты, которые если не выдуманы от начала до конца, то составлены из характерных особенностей нескольких людей. По всей видимости, это относится и к «Сатиру». Несомненно, есть что-то от Гердера и в гротескном лешем с его сатирически искаженными речами в духе гердеровской натурфилософии:
Козлоногий Сатир поносит своего благодетеля Отшельника, не брезгуя, впрочем, его угощением, и принимает горделивую позу:
Он не только превозносит «вожделений родник» как высший принцип мироздания, но припадает к этому роднику, соблазняя нежную девушку, которую зовут Психеей (именно это в первую очередь и дало повод полагать, что в образе Сатира Гёте изобразил Гердера, чья невеста в кругу «чувствительных душ» в Дармштадте тоже носила имя Психея). Когда, прикрыв чресла набедренной повязкой, он плетет свои обольстительные сети, на какое-то время ему удается завлечь в них и собравшийся народ. В его речах звучит подлинный пафос и искреннее волнение, как будто в него действительно вселился некий высший дух. Он грезит о «родной груди природы», которую можно чувствовать повсюду и в себе самом, если только скинуть «нарядов чуждый гнет» и наконец «землею усладиться»[416]. О том же мог бы говорить Прометей или любой другой гётевский пророк. Сатира же вскоре разоблачают и изгоняют, но остается чувство, что религиозный восторг не так далек от религиозного безумия. В этих вещах подделку сложно отличить от оригинала. Только сатира выводит персонажей и читателей из лабиринта обмана. В финале пьесы, в отличие от реальной жизни, все ясно: здесь – обманутые, там – обманщик.
Перекроить под свой рост «одеяние титана»[417] – этой метафорой Гёте описывает свои отчасти патетические, а отчасти сатирические литературные опыты на тему (бого) вдохновения и обольщения. У истинного пророка есть доступ к высшим мирам, и он приносит людям учение, направляющее их в их жизни. Пророк может сказать: ты должен изменить свою жизнь! Поэт так сказать не может. Единственное, что он дает людям, – это он сам. Однако и это может иметь сильнейшее воздействие и жить в человеческой памяти еще долгие годы.
Глава девятая
В феврале 1774 года Гёте, не имея отточенного замысла или плана, начинает писать «Вертера». Он пишет на одном дыхании – произведение, очевидно, уже сложилось в его голове. Через три месяца роман готов.
Об этой эпохе своей жизни Гёте вспоминает в «Поэзии и правде»: «Моя тяга творить была беспредельна»[418]. Темы и сюжеты не иссякают. Стихотворения на случай, сатиры и фарсы, как, например, «Ярмарка в Плундерсвейлерне», «Фастнахтшпиль о патере Брее», «Сатир, или Обоготворенный леший». Уже готовым сочинениям он не придает особого значения и не ищет славы: «…любовь к этим произведениям вновь вспыхивала во мне лишь после того, как я их прочитывал друзьям, а значит, и себе»[419]. То, что «Гёц» вышел за пределы узкого круга друзей и вызвал огромный интерес общественности, что Гёте в одночасье стал важной фигурой на литературной сцене, ничуть не повлияло на его подход к работе. Им по-прежнему руководит спонтанная «тяга творить». У него появляются грандиозные замыслы. Он работает одновременно над драмами о Магомете, Прометее и Фаусте. Однако его не оставляет чувство, что своими произведениями он еще недостаточно приблизился к собственной жизни, что они еще не могут считаться подлинными «плодами»[420] его опыта. Об этом он пишет в конце 1773 года, незадолго до начала работы над «Вертером» – романом, о котором в «Поэзии и правде» Гёте говорит, что он повторил в нем «недавнюю свою жизнь» и впервые нашел ей «поэтическое применение»[421].
Речь идет о любовной истории в Вецларе. С тех пор прошло уже полтора года, боль от безответной любви утихла. Остались лишь меланхоличные воспоминания. Прошлые страдания порой дают о себе знать, но в целом все улеглось, успокоилось. Надрывная вертеровская интонация исчезла из писем Кестнеру – как правило, Гёте пишет ему, предполагая, что читать его послания он будет вместе с Лоттой. Исполненные любви упоминания о Лотте не выходят за рамки приличий. Чувствуется, что Гёте получает удовольствие от собственных удачных формулировок и остроумных шуток. Его письма буквально напичканы иронией. Так, например, он пишет, что весьма обеспокоен, сохранилась ли у Лотты ее «кофта в голубую полосочку»: его бы очень огорчила ее утрата, ибо кофточку Лотты он «любил едва ли не больше, чем ее саму»[422]. Волнения по такому поводу говорят лишь о том, что волноваться за самого Гёте нет причин.