Книги

Гёте. Жизнь как произведение искусства

22
18
20
22
24
26
28
30

Гёте всегда прислушивался к мнению Мерка, так как видел, что он не стремится польстить автору. Более того, от него можно было ждать довольно суровых и даже злых суждений – нередко им овладевал «дух отрицания и разрушения»[331]. Но если быть к этому готовым, то из его оценок и советов можно было извлечь немалую пользу. Несколько лет спустя Гёте записал в дневнике, что Мерк для него – «волшебное зеркало», он единственный «до конца понимает, что я делаю и как я это делаю, и тем не менее видит это иначе, чем я, с другой точки зрения, что дает удивительную уверенность»[332].

От Мерка Гёте готов выслушать многое. Именно Мерк, как уже говорилось выше, одной поговоркой «Хочешь, чтобы пеленки высохли, так развесь их до захода солнца» смог убедить Гёте опубликовать «Гёца». Другие произведения Гёте он, напротив, раскритиковал в пух и прах – в частности, «Клавиго», пьесу, которая, по его мнению, получилась слишком тривиальной, в связи с чем Мерк посоветовал другу сосредоточиться на том, что умеет делать только он и чего не умеют другие. Гёте приноровился к характеру Мерка и спокойно, без обиды принимал его высказывания. Впрочем, оглядываясь назад, он все же отмечает, что этот столь высоко ценимый им человек в конечном счете и сам страдал от присущего ему «духа отрицания». История жизни Мерка и в самом деле впоследствии приняла трагический оборот. С течением времени он рассорился почти со всеми своими старыми друзьями и знакомыми и так и не обзавелся новыми. Постепенно сошла на нет и дружба с Гёте. С возрастом он утратил интерес к литературе и искусству, пробуя свои силы в качестве частного предпринимателя – без особого, впрочем, успеха. Основанная им хлопкопрядильная мануфактура разорилась. Тяжелая болезнь окончательно истощила его силы, и 27 июня 1791 года он покончил с собой.

Когда Гёте сблизился с Мерком, тот был мастером на все руки: он рисовал, писал стихи, переводил, занимался естественными науками и имел способности к технике, но при всем при том это был человек с холодным рассудком. Тем удивительнее, что в Дармштадте он не только играл роль беспощадного критика, но и принадлежал к кружку так называемых чувствительных душ. Гёте познакомился с этим кружком во время своей первой поездки в Дармштадт в марте 1772 года.

Помимо Мерка в него входили тайный советник фон Гессе, его супруга и ее сестра Каролина Флахсланд, с 1770 года тайно помолвленная с Гердером. Она с нетерпением ждала, когда Гердер, занимавший должность придворного проповедника в Бюкебурге, наконец заберет ее с собой как свою единственную избранницу, избавив от общества других людей. Кроме того, к кружку «чувствительных» принадлежала фрейлина Генриетта фон Руссильон. Несмотря на свою молодость, эта девушка была отмечена печатью болезни и смерти. Она не стремилась к замужеству. В те дни, когда болезнь давала ей передышку и она не лежала в полутемной комнате, мучаясь головной болью, Генриетта была настроена возвышенно и меланхолично; душа ее томилась от поэтических чувств. Ее подруга Луиза фон Циглер, также придворная дама, отличалась здоровьем, красотой и столь же неудержимой страстью к поэзии. В одном из парков она велела построить беседку, где проводила теплые летние дни со своим белым барашком, которого на красной ленточке выводила погулять на лужок.

Три юные дамы заключили дружеский союз и взяли себе новые имена. Россильон отныне звалась Уранией, Луиза фон Циглер стала Лилой, а Каролина Флахсланд – Психеей. Поскольку обе фрейлины часто сопровождали свою госпожу в ее путешествиях, подругам часто приходилось прощаться. Всякий раз это давало им желанный повод для слез. Здесь любили плакать и читать печальные стихи. Высоко ценился Клопшток, но также Геллерт и Глейм, меланхоличные «Ночные мысли» Эдварда Янга, сентиментальные романы Сэмюэла Ричардсона и, разумеется, Руссо. Членов этого кружка объединяла безудержность чувств, слезливая сентиментальность и затейливый культ дружбы. Апостолом чувствительных душ был Франц Михаэль Лойхзеринг – мягкий, податливый человек, исполнявший обязанности воспитателя юного принца при Дармштадтском дворе. Чувствительность в нем сочеталась с экзальтированной религиозностью. В целом же культ чувств в этом кружке носил скорее эстетическую, нежели религиозную окраску. Речь шла о чувствах и умении их чувствовать, об умении воспринимать собственную восприимчивость. Это было содружество не наивных, а весьма изощренных и утонченных душ. Его участники тщательно следили не только за вербальным выражением своих эмоций, но и за мизансценой. В целом же все это было не более чем светской игрой с бесчисленными поводами для объятий, слез и утешений.

Удивительно, как в этом кружке оказался саркастичный Мерк. Еще более удивительно то, что участие в этих сентиментальных действах доставляло ему удовольствие – возможно, именно в силу очевидности их игрового характера. Такое развлечение могло прийтись по вкусу и человеку с холодным, трезвым рассудком. Однажды кружок «чувствительных» посетил их идол Глейм, что, разумеется, послужило поводом для очередной сентиментальной сцены. «В углу у окна Мерк, Лойхзенринг и я, – пишет Каролина Флахсланд своему жениху Гердеру, – заключили в объятья старого, доброго, нежного, веселого, честного и родного Глейма и всецело предались ощущению нежнейшей дружбы. По щекам у него катились слезы радости, а я, я прислонилась к груди Мерка; он был чрезвычайно растроган, плакал вместе со мной и – я уж не помнила себя»[333].

В этом содружестве «чувствительных душ» оказался и Гёте, приехав весной 1772 года в Дармштадт. К нему со всех сторон потянулись руки, желавшие обнять его, ибо все тотчас же заметили, что приехал настоящий поэт. «Гёте доверху наполнен песнями»[334], – пишет Каролина Гердеру, который вовсе не в восторге от того, что его невеста так увлечена этим Гёте.

Самому Гёте здесь нравится гораздо больше, чем в канцелярии или в обществе коллег-адвокатов. Стояли прекрасные весенние дни. Гёте чувствовал себя странником, останавливающимся то тут, то там. Ему не чуждо удвоение чувств – он по личному опыту знает, что значит влюбиться в собственную влюбленность. А самое главное, он может все это облечь в стихи. Лила, Урания и Психея – всем трем грациям он незамедлительно преподносит стихотворные дары, помещая их встречу в золотую оправу поэзии.

Когда впервые ты,Любовь предвкушая,Руку далаНезнакомцу, почувствовал онВ тот же миг, что за счастье,Блаженство какоеЕго ожидает.Подарен богамиНам рай на земле[335].

Это посвящение Урании, а через несколько строк настает черед Лилы:

Взор устремляю с надеждойНа Лилу: она приближается —Небесные губы!И, ослабев, приближаюсь,Смотрю, вздыхаю, слабею…Блаженство! Блаженство!Познанье поцелуя![336]

Психее, т. е. Каролине Флахсланд, Гёте посвятил отдельное стихотворение, что повлекло за собой некоторые неприятности.

В эти весенние дни «чувствительные» часто совершали совместные прогулки по окрестностям Дармштадта, и в их восприимчивых душах зародилась привязанность к холмам, скалам и камням. У каждого было свое любимое возвышение, названное его именем. Гёте выбрал себе довольно высокую каменную глыбу, на которую он не поленился забраться, чтобы вырезать на ней свое имя. Краткий ритуал освящения своего камня он завершил стихотворением, посвященным Психее, изобразив в нем, как Каролина припадает к покрытой мхом каменистой стене и, склонив голову, вспоминает о «том, кого нет рядом», – имелся в виду жених Каролины Гердер. Однако поэт просит ее вспомнить и о «заблудшем путнике»:

И побежит слезаУшедшим радостям вослед,Поднимешь к небуВзор молящий —Увидишь над собойМое ты имя[337].

Гердеру это стихотворение не показалось забавным, а когда он узнал, что после отъезда Гёте Каролина и в самом деле совершила паломничество к его камню, то совершенно вышел из себя. Он сочинил пародию на гётевское посвящение, а Каролине отправил разгневанное, желчное письмо, где написал, что в стихотворении Гёте «Вы по многим причинам производите жалкое впечатление»[338]. Когда Гёте узнал про пародию, он был возмущен и немедленно написал Гердеру: «Хочу и я Вам сказать, что был рассержен Вашим недавним ответом на “Освящение камня” и обругал Вас нетерпимым попом. <…> впредь никто не оспорит Вашего права нагонять тоску на Вашу возлюбленную»[339].

Отношения между Гёте и Гердером испортились, и только через два года их дружба возобновилась.

В кругу «чувствительных душ» Гёте называли «странником»[340]. Он и в самом деле часто, при любой погоде, шел из Франкфурта в Дармштадт пешком. Во время одного из таких пеших походов возникла «Песнь странника в бурю» – свободное, смелое стихотворение, не укладывающееся ни в один из существующих размеров. «Я со страстью распевал эту полубессмыслицу, идя навстречу уже разразившейся неистовой буре»[341].

Если сравнить это стихотворение, которое ходило в списках среди друзей, но опубликовано было лишь в 1815 году, с поэтическими забавами в кругу «чувствительных душ», то нетрудно увидеть, как далеко ушел Гёте от изящного, амурного рококо. В «Песни странника в бурю» мы видим дикость и хаос, воссозданные средствами поэзии. Ее энергичный протест уже предвосхищает тональность «Прометея»:

Кто храним всемощным гением,Ни дожди тому, ни громСтрахом в сердце не дохнут.Кто храним всемощным гением,Тот заплачку дождя,Тот гремучий градОкликнет песней,Словно жаворонокТы там в выси[342].

Это «Кто храним всемощным гением» повторяется многократно, как заклинание, как утверждение, просьба, желание, требование. Кто этот «гений»? Гёте взывает к греческому пантеону: Феб или Аполлон, бог солнца, тепла и песни; отец Бромий – еще одно имя Дионисия, бога вина, плодородия и дурмана; наконец, Юпитер – царь богов Зевс. Все эти вплетенные в стихотворение призывы и вызовы подслушаны у Пиндара, которого Гёте открыл для себя благодаря Гердеру и которого он пытался также переводить. «Отныне я живу в мире Пиндара, – пишет он в июле 1772 года Гердеру. – Впрочем, когда он выпускает в облака одну стрелу за другой, я по-прежнему стою без дела и глазею»[343]. Теперь он уже не «глазеет», а сам целится в богов, скрывающихся за облаками. Однако боги Пиндара могу помочь ему лишь в том случае, если он сам поможет себе, если поверит в собственные силы. «Гений», к которому он взывает, – это в конечном счете его собственная гениальность. И какую бы судьбу ни уготовили ему боги, он не позволит сбить себя с пути к поставленной цели:

Скудный дух!Там, над холмами,Горняя мощь!Но пыл иссяк:Вот он, очаг мой!К нему б добраться[344].

Это последняя строфа, где, в отличие от плавных взмахов начальных строф, чувствуется прерывистое дыхание. Нельзя забывать, что, если верить Гёте, стихотворение возникло в пути. «Добраться» в самом конце звучит отнюдь не героически: здесь слышится ирония по отношению к патетическим возгласам в самом начале. После напряжения всех сил наступает усталость – от проделанной дороги и от дерзкого замысла состязаться с самим Пиндаром. Ритм стихотворения словно повторяет прерывистое чередование усилий в борьбе против ветра и непогоды. Об Анакреоне поэт вспоминает с презрением, ибо этот странник «с кротким голубем на простертой руке» был побежден «богом, бурей дохнувшим»[345].

Так, насквозь промокший под дождем и измотанный ветром, Гёте из Франкфурта пешком приходил к ценителям анакреонтики в Дармштадт или же из Дармштадта во Франкфурт, где он часто заходил в трактир на Фаргассе погреться.

Между тем во Франкфурте странник Гёте освоил ремесло рецензента. Тот, кто впоследствии писал: «Убейте его, собаку! Он рецензент»[346], сам стал таковым. Как уже упоминалось выше, Мерку удалось привлечь его к работе во «Франкфуртских ученых известиях». С новым редактором издание в корне изменилось: от автора теперь ждали не поучительной философии и скучных морализаторских комментариев, а решительной, беспощадной критики. Высказываемые мнения, в духе меняющейся эпохи, могли быть сугубо личными и пристрастными.

Юмор вместо педантичности – такой подход пришелся Гёте по вкусу. Уже в первой своей рецензии, в которой он в пух и прах разнес немецкое подражание «Сентиментальному путешествию» Лоренса Стерна, он берет необычный для традиционной критики тон: «Мы, полицейские служащие литературного суда <…>, пока сохраним жизнь господину Прецептору [автору рецензируемого сочинения]. Но ему все же придется отправиться в работный дом, где все никчемные, несущие чепуху писатели трут на терке европейские корни, перебирают варианты, подчищают записи, сортируют Тироновы значки, кроят указатели и занимаются другим полезным ручным трудом»[347]. С трагедией некого Пфойфера он расправляется одной-единственной фразой: «Возможно, в жизни господин Бенигнус Пфойфер – отличный человек, но этой скверной пьесой он навсегда опозорил свое имя»[348]. Пухлый том о «Нравственной красоте и философии жизни» нагоняет на рецензента скуку, и он называет его «убогой болтовней»[349].