Книги

Гёте. Жизнь как произведение искусства

22
18
20
22
24
26
28
30
Вернусь я, золотые детки,Не усидеть мне, видно, в клеткеГлухого зимнего житья. У камелечка мы присядем,На сто ладов веселье сладим,Как божьих ангелов семья. Плесть будем малые веночки,Цветочки связывать в пучочки,Ребенком стану с вами я[238].

Приближается весна, и он посылает ей собственноручно разрисованную ленту и маленькое стихотворение, в котором снова слышны отголоски анакреонтической лирики:

И цветочки, и листочкиСыплет легкою рукой,С лентой рея в ветерочке,Мне богов весенних рой. Пусть, зефир, та лента мчится,Ею душеньку обвей[239]

Интересно было бы узнать, когда именно возникло стихотворение, более поздний вариант которого (1789 или 1810 год) носит название «Свидание и разлука»: тема встречи и расставания предстает в нем в неразрывном соединении.

Душа в огне, нет силы боле,Скорей в седло и на простор!Уж вечер плыл, лаская поле,Висела ночь у края гор.Уже стоял одетый мракомОгромный дуб, встречая нас;И тьма, гнездясь по буеракам,Смотрела сотней черных глаз. Исполнен сладостной печали,Светился в тучах лик луны,Крылами ветры помавали,Зловещих шорохов полны.Толпою чудищ ночь глядела,Но сердце пело, несся конь,Какая жизнь во мне кипела,Какой во мне пылал огонь! В моих мечтах лишь ты носилась,Твой взор так сладостно горел,Что вся душа к тебе стремиласьИ каждый вздох к тебе летел.И вот конец моей дороги,И ты, овеяна весной,Опять со мной! Со мной! О боги!Чем заслужил я рай земной? Но – ах! – лишь утро засияло,Угасли милые черты.О, как меня ты целовала,С какой тоской смотрела ты!Я встал, душа рвалась на части,И ты одна осталась вновь…И все ж любить – какое счастье!Какой восторг – твоя любовь![240]

Пять лет спустя, во время второго швейцарского путешествия, в сентябре 1779 года Гёте снова посетил семью пастора Бриона в Зезенгейме. Он видит карету, довольно неудачно расписанную им еще тогда, на глаза ему попадаются списки песен, которые он «сотворил». В дом зовут гостей, приходит и цирюльник, у которого он брился. Во всех, как с некоторым самодовольством замечает Гёте, жива память о нем. После этого второго посещения он покидает Зезенгейм с чувством, что теперь он снова «может с удовольствием думать об этом уголке земли и жить в мире с духами прошлого»[241]. Действительно ли это было так, остается только гадать. После смерти Фридерике ее сестра, у которой та, так и не выйдя замуж, проживала последние десять лет, сожгла письма Гёте.

В Страсбурге, как и ранее в Лейпциге, Гёте не прилагал особых усилий, чтобы поскорее расквитаться с учебой. Ему здесь нравилось. В Страсбурге его удерживала не только любовная история в Зезенгейме и не только дружба с Гердером, но и красивая местность, и приятный образ жизни. Изначально он рассматривал Страсбург как перевалочный пункт на пути в Париж – культурную столицу мира. Родителям он, по всей видимости, ничего не сказал о своих планах и в конце концов и сам отказался от них, причем подтолкнул его к этому опыт, приобретенный на границе двух культур. В «Поэзии и правде», написанной много лет спустя, все еще чувствуется сдерживаемая обида на французов, которые, как казалось ему тогда, в своей обычной высокомерной манере не принимали и то и дело осаживали его. Гёте свободно читал и говорил по-французски, хотя, как признается он сам, его французский язык был «пестрее языка других чужестранцев»[242], ибо речь его была составлена из оборотов, почерпнутых из романов или подслушанных у актеров, слуг и чиновников. Ему казалось, что он неплохо владеет французским, но в Страсбурге он столкнулся с тем, что французы поправляли и поучали его. Поначалу они вели себя с ним очень вежливо, но стоило им заметить, что он не готов довольствоваться положением гостя в чужой культуре, как уже ничто не могло удержать их от исправлений и наставлений. Он чувствует себя «униженным»[243]. Когда он говорил что-то интересное, то надеялся, что его собеседник в ответ тоже скажет что-то толковое, а не станет цепляться к выражениям и грамматическим ошибкам. Он приходит к выводу, что французы будут в лучшем случае терпеть иностранца, но «в лоно единой правоверной церкви языка он принят не будет»[244]. Задетая гордость заставила его критически взглянуть на все французское. Не переоцениваем ли мы французскую культуру? Не стала ли она со временем устаревшей и закоснелой, застывшей в своих формальных традициях? Гердер поддерживал его в этой убежденности, а лет еще за десять до того Лессинг выразил эту же точку зрения в своей критике французского театра. «Итак, на границе Франции, – пишет Гёте в “Поэзии и правде”, – мы вдруг, одним махом, освободились от всего французского. Образ жизни французов мы объявили слишком определенным и аристократичным, их поэзию – холодной, их критику – уничтожающей, философию – темной и притом недостаточно исчерпывающей, и уже готовы были, хотя бы в порядке опыта, предаться дикой природе»[245].

В своих «Зезенгеймских песнях» Гёте очень точно передал эту безыскусную природную тональность. Тогда же по совету Гердера он начал собирать народные песни в сельских окрестностях Эльзаса. Посылая их Гердеру, он пишет: «До сих пор я держал их, словно сокровище, у самого сердца; любая девушка, если только она желает снискать мое благоволение, должна выучить их наизусть и распевать»[246].

А чтобы эта естественность в поэзии не выходила слишком «дикой»[247], для этого был Шекспир – в те годы как раз восходила его звезда. В Лейпциге Гёте впервые прочел его в прозаическом переводе Виланда, а в Страсбурге в кругу его друзей под покровительством Гердера возник настоящий культ Шекспира.

Еще в Страсбурге у Гёте родилась идея устроить торжества в день именин драматурга, перед которым преклонялись и благоговели. Впервые подобное празднество проводилось в 1769 году в Стратфорде-на-Эйвоне, где инициатором торжеств выступил актер Дэвид Гаррик. Черновой вариант своей речи в честь Шекспира Гёте также написал в Страсбурге. Когда 14 октября 1771 года настал долгожданный день, Гёте уже вернулся во Франкфурт, где наскоро созвал друзей, угощать которых пришлось отцу, а сам зачитал свою хвалебную речь Шекспиру.

Из нее мы едва ли узнаем что-то новое о Шекспире и его сочинениях, но именно поэтому из этой речи можно узнать, почему и как именно Гёте восхищался этим английским драматургом. Шекспир стал для него символом новой литературы и нового мышления, в нем он видел отражение своих собственных амбиций: «В нас есть ростки тех заслуг, ценить которые мы умеем»[248].

В этой речи, пестрящей восклицательными знаками, на все лады воспевается жажда жизни. Этим объясняется и критика излишне разумных людей, которые своим скорбным умом омрачают жизнь себе и другим. Им противопоставляется Шекспир – человек, измеривший необъятное богатство жизни своим «гигантским шагом». Кто последует за этим «величайшим странником», познает не только мир, но и самого себя, причем на новом, более высоком уровне: «…я живо чувствовал, что мое существование умножилось на бесконечность»[249].

Это самое главное – преумножение чувства бытия, а потом уже речь идет об искусстве, в частности, о предписываемом французским театром правиле трех единств. Гений Шекспира стер их с лица земли. Единство места – «устрашающее, как подземелье», единство действа и времени – «тяжкие цепи, сковывающие воображение». Освобождение от этих навязанных традицией правил особенно сильно ощущается в «Гёце фон Берлихингене», замысел которого уже созрел у Гёте в момент написания этой речи – вот почему в ней тоже слышится бряцание оружием и воинственные призывы. Традиционному театру Гёте объявляет войну и обрушивается на французские переработки греческой античности: «Французик, на что тебе греческие доспехи, они тебе не по плечу»[250]. Против надуманных, искусственных персонажей он выводит живые характеры, созданные Шекспиром: «А я восклицаю: природа, природа! Что может быть больше природой, чем люди Шекспира!» В этой речи уже появляется Прометей – небесный покровитель Гёте: «Да, Шекспир соревновался с Прометеем! По его примеру, черта за чертой, создавал он своих людей, но в колоссальных масштабах»[251].

Вознося хвалы и споря с невидимым противником, автор речи использует страстные, дикие и неточные слова. Лишь в одном месте Гёте дал шекспировскому театру столь верное определение, что впоследствии не раз возвращался к этой формулировке: «Шекспировский театр – это чудесный ящик редкостей, здесь мировая история, как бы по невидимой нити времени, шествует перед нашими глазами. <…> все его пьесы вращаются вокруг скрытой точки (ее, увы, не увидел и не определил еще ни один философ), где вся своеобычность нашего Я и дерзновенная свобода нашей воли сталкиваются с неизбежным ходом целого»[252]. Полвека спустя Гегель не смог сказать о шекспировской драматургии лучше, чем сказал молодой Гёте.

Своей речью в честь Шекспира Гёте хотел прежде всего вдохновить самого себя на смелые, творческие деяния. Гораздо сложнее ему было собраться с силами и сдать наконец экзамен на доктора юридических наук: «…толком я, собственно, ничего не знал, сердце мое не влекло меня к этой науке»[253].

Когда нет внутреннего влечения, помочь может лишь давление извне: отец торопил, и в начале лета 1771 года Гёте наконец закончил свою диссертацию. В качестве темы он выбрал правовые отношения между государством и церковью, собираясь ответить на вопрос, имеет ли государство право решать за своих подданных, в кого они должны верить. Его ответ мы можем узнать лишь по намекам, содержащимся в «Поэзии и правде», поскольку сама диссертация не сохранилась. Судя по всему, Гёте дает двоякий ответ: государство имеет право устанавливать официальный культ для религиозных общин и требовать от духовных и светских лиц, чтобы они следовали этому культу, но оно не должно стремиться контролировать, «что каждый в отдельности думает, чувствует и полагает»[254]. Другими словами, оно вправе повелевать внешней, но не внутренней религиозной жизнью. Субъективная религиозность должна оставаться свободной – это Гёте хорошо усвоил в общении со своими набожными друзьями Сюзанной фон Клеттенберг, Лангером и Юнгом-Штиллингом. Что касается его собственного религиозного эксперимента, то здесь он, разумеется, тоже признает за собой законное право на свободу, хотя в его диссертационном сочинении, по всей видимости, не остается и следа от былой набожности. Он отстаивает «домашние, душевные, бытовые»[255] аспекты религии, но для него самого они, судя по всему, имеют столь ничтожное значение, что среди страсбургских богословов его диссертация вызвала настоящий скандал. Один из них, Элиас Штёбер, писал своему другу: «Господин Гёте выступил в такой роли, которая не только заставила заподозрить в нем полуученого острослова и полоумного хулителя религии, но и принесла ему определенную известность. Почти все единодушны в том, что крыша у него если не едет, то протекает»[256]. Другой ученый с богословского факультета высказал предположение, что этот молодой человек набрался «злобных мыслей господина Вольтера» и теперь, например, утверждает, будто «не Иисус Христос основал нашу религию», а «ученые, прикрывшись его именем», сделали это, чтобы положить начало «здоровой политике»[257].

Декан факультета попросил Гёте либо отозвать диссертацию, либо опубликовать ее в частном порядке, без благословения университета. В «Поэзии и правде» Гёте утверждает, что его это вполне устраивало, ибо он по-прежнему противился обнародованию каких бы то ни было своих сочинений в печатном виде. Свое творение Гёте отправил отцу, тот аккуратно его переписал и переплел, но, несмотря на все его усилия, диссертация в конце концов затерялась. Отец был огорчен и разочарован, когда после неудачи с диссертацией Гёте решил довольствоваться экзаменом на лиценциата. Для получения этой более низкой ученой степени достаточно было представить и защитить тезисы на диспуте – с этой задачей он, разумеется, справился без труда. Уплатив определенную сумму, Гёте мог бы купить себе докторскую степень, однако он не стал этого делать, поскольку в обществе лиценциат обычно приравнивался к докторскому титулу – везде, кроме Франкфурта, где юристы настаивали на принципиальном различии одного и другого. Поэтому в дальнейшем он мог именовать себя доктором повсюду, кроме своего родного города.

В августе 1771 года свежеиспеченный доктор покидает Страсбург и возвращается в отчий дом. И ничто не указывает на то, что перед отъездом он еще раз посетил Фридерике, чтобы навсегда проститься с ней.

Глава шестая

Адвокат. Юридические тяжбы как репетиция и прелюдия к «Гёцу фон Берлихингену». Гёц как герой вестерна. Кулачное право. Независимый человек против модерна. Не отступать ради сестры. Автор занимает оборонительную позицию. Первые отклики

В августе 1771 года Гёте возвращается в родительский дом и сразу же подает прошение в суд шеффенов о допущении его к адвокатской деятельности – на учтивом канцелярском немецком того времени: «Отныне ничто не заботит и не влечет меня сильнее, чем желание применить на благо отечеству освоенные мною знания и науки, на первых порах в должности адвоката <…>, чтобы тем самым подготовить себя к тем важным задачам, которые со временем сочтут нужным поставить передо мной всемогущественные и многоуважаемые власти города»[258]. В соответствии с желанием отца, которому адвокатура виделась лишь как промежуточный этап на пути к более высоким должностям, Гёте сразу же дает понять, что имеет большие амбиции в начале своего служебного пути. Отец хочет, чтобы сын тоже стал шультгейсом, как и дед Текстор, который занимал эту высшую гражданскую должность в вольном имперском городе Франкфурте вплоть до 1770 года и умер незадолго до возвращения Гёте из Страсбурга. Разрешение заниматься адвокатской деятельностью Гёте получил 3 сентября 1771 года. С многочисленными, иногда короткими, иногда довольно длинными перерывами, связанными с путешествиями и погружением в работу над своими литературными произведениями, он будет исполнять обязанности адвоката – сначала фактически, а затем лишь формально – до осени 1775 года, и за это время примет участие в двадцати восьми судебных процессах.

Найти свое место в этой профессиональной сфере ему было нетрудно. Помогла репутация семьи и ее связи. Несмотря на избыток адвокатов в городе, всегда находились влиятельные друзья и знакомые, достигшие успеха в этой области, которые, как, например, братья Шлоссер, передавали ему отдельные дела и тяжбы. Помогал Гёте и отец – не совсем бескорыстно, ибо для него это была возможность вырваться из унылого существования рантье и приобщиться к практической юридической работе.

Во Франкфурте, скандально известном своими многочисленными судебными сговорами и кумовством в судебной системе, адвокаты в целом пользовались дурной славой. Намек на это обстоятельство есть и в «Гёце», где доктор обоих прав по имени Олеарий рассказывает о своем прибытии во Франкфурт: «…а когда чернь прослышала, что я юрист, то чуть камнями меня не побила»[259]. Впрочем, тем, кто вырос в такой хорошей семье, как Гёте, судьба мелкого адвоката для бедных не грозила. Тем не менее и он, как и все новички, поначалу вынужден был искать клиентов среди мещан, ремесленников и евреев. За всю свою работу адвокатом он вел почти исключительно граж данские дела.