Посреди этих любовных интриг бродит пьяный от страсти оруженосец Вейслингена Франц. Он – безвольная жертва своего желания. Он тоже влюблен в Адельгейду, но для него эта любовь означает полную утрату собственной воли. В своей собачьей преданности он падает столь низко, что по наущению Адельгейды убивает своего господина. Франц – это олицетворение того извращенного чувства любви, от которого Гёте предостерегает самого себя в одном из страсбургских писем: «Говорят, будто она [любовь] придает мужества. Ничуть не бывало. Как только наше сердце размякает, оно становится слабым»[283]. Франц и есть такой обезумевший от любви слабак.
Ситуация вокруг Гёца меняется. Предательство, интриги, новые союзы. Весь мир в заговоре против него. Лишь он остается таким, каким был всегда. Со своей женой Елизаветой он связан нерушимыми узами – никто и ничто, кроме смерти, не может разлучить эту пару.
Впрочем, и Гёца Гёте не изображает рыцарем без страха и упрека. Затеваемые им распри весьма сомнительны. Вот портной из Штутгарта выигрывает первый приз на состязании стрелков в Кёльне, но гильдия купцов отказывается отдавать ему выигрыш. Гёц, проникшись бедой портного, едет в Кёльн и, как рассказывает Елизавета, «томит»[284] тамошних купцов до тех пор, пока они не соглашаются отдать деньги. Мария же напоминает, что из-за столь ничтожного повода «прикончили» и нескольких ни в чем не повинных людей, и вопрошает: «Разве не преумножается всеобщее зло тем, что одну беду мы хотим вытеснить другой?»[285] И вдруг Елизавета, эта добродушная домохозяйка, выступает в роли опытного и изворотливого адвоката, так что невольно возникает ощущение, что ее устами говорит Гёте – свежеиспеченный лиценциат обоих прав и частный юрист: «Кто несправедлив к чужим подданным, тот нарушает свой долг перед собственными гражданами, ибо тем самым вовлекает их в отношения возмездия»[286]. Гёте и сам заметил, что подобные речи из уст Елизаветы звучат нелепо, и вычеркнул их из окончательного варианта «Гёца».
Столь же мало поддаются оправданию и другие распри, в которые ввязывается Гёц. За то что бамбергский епископ держит у себя в замке его оруженосца, Гёц устраивает засаду и нападает на направляющийся к нему обоз. Это один из тех разбойничьих набегов, которыми реальный Гёц похваляется в своей автобиографии. Везде, где так или иначе проступает фактическая история жизни этого рыцаря с железной рукой, оказывается не так-то просто оправдать его поступки, даже с точки зрения гётевской эпохи. И помочь здесь может только указание на его верность императору. Князья и сюзерены преследуют свои территориальные интересы, и лишь преданный и отважный Гёц готов защищать границу империи от турок. Впрочем, ни реальный, ни гётевский Гёц не воплотили эту готовность в жизнь. Однако и заявления о намерениях достаточно, чтобы завоевать расположение императора, который во время имперской экзекуции против Гёца (и Зелбица) просит, «чтобы им не причиняли зла»[287].
Когда в письме Зальцману Гёте называет Гёца одним из «самых благородных немцев»[288], он имеет в виду не реального воителя-задиру, а придуманный им образ. Не столько в своем фактическом поведении, сколько в памяти потомков он предстает состоявшимся сильным человеком.
В глазах Елизаветы Гёц – добрый человек, благотворитель, но он делает добро не потому, что слаб и податлив. «Благотворительность – высшая добродетель, но она – привилегия сильных. Те, кто делает добро по мягкосердечию, делает его постоянно, не лучше тех, кто страдает недержанием»[289]. Такой человек, как Гёц, и себе самому желает хорошей жизни, но дает жить и другим. Ему чужда зависть. Гнев и злобу он может выплеснуть в поступках, и поэтому они не сжирают его душу. В споре с предводителем восставших крестьян он выказывает презрение к «трусу», «чья желчь пожирает его изнутри, словно злокачественная язва, потому что его натура не имеет силы исторгнуть ее из себя»[290]. Он дорожит своей честью и может сам за себя постоять – ему не нужно искать адвокатов. Сложные социальные механизмы посредничества, обходные пути, дипломатические увертки вызывают у него отвращение. Это касается и религиозных вопросов. Гёцу не нужны посредники, не нужны служители культа. Со своим богом он общается напрямую и лучше всего тогда, когда чувствует себя сильным. «Бог только тогда слышит нашу молитву, когда все наши силы напряжены»[291]. Цельность натуры Гёца особенно отчетливо видна с точки зрения брата Мартина – персонажа, отдаленно напоминающего Лютера. Этот монах говорит о трех вещах, уродующих человеческую природу: это «бедность, целомудрие и послушание»[292]. Гёц – прямая противоположность человеку, обремененному этими обетами: он богат, свободен в любви и сам себе господин. Ему не нужно пресмыкаться, потому что он умеет бороться. При взгляде на Гёца Мартин восклицает: «Лицезреть великого мужа – душе отрада»[293].
Все это вместе делает Гёца воплощением свободы. Он любит ее, он не требует ее для себя, а берет ее сам. Адельберт говорит Гёцу: «Свободен лишь ты один, ты, чья душа, чтобы быть тем, что она есть, не нуждается ни в покорных подданных, ни в господине»[294]. Но именно это величие тяжело вынести завистливым натурам, к каковым относится и Адельберт. Свобода Гёца напоминает ему о его собственной внутренней несвободе. Он не может видеть, как «расцветает» его «могущественный соперник»[295]. «Чувство величия» другого превращается для него «в муку»[296]. В том числе и поэтому он предает своего друга.
Прежде чем войска императора изгоняют Гёца из его осажденного замка, он предается видениям настолько мягкосердечным, что сложно поверить, что они родились в его голове: он мечтает о господах, которые «станут испытывать неземное блаженство, если будут счастливы их подданные»[297]. Эти видения можно отнести на счет автора – именно он предается столь благодушным настроениям. Гёц, этот несгибаемый борец эпохи крестьянских войн, вдруг начинает говорить на сентиментальном языке литературы 1770-х: «Ладно устроенная благословенная страна покажется им раем по сравнению с их застывшими, неживыми, одинокими садами. <…> Ибо сосед, будучи счастлив сам, оставит в покое соседа. Никто не станет пытаться расширить свои границы, а предпочтет остаться солнцем в своем кругу, чем быть кометой и прокладывать свой тяжелый изменчивый путь среди других планет»[298].
Для оруженосца Георга эти перспективы слишком лучезарны. Он обеспокоенно спрашивает, найдется ли там место для «рейтаров». Гёц успокаивает его – и в этом будущем будет достаточно поводов для битв. «Дело нам всегда нашлось бы. Мы бы очистили горы от волков, мы привозили бы мирному соседу-землепашцу жаркое из лесу и за это хлебали бы с ним суп». Кроме того, есть же еще турки и французы, которых нужно бить и крушить, защищая родную империю: «Вот была бы жизнь, Георг! Рисковать головой за всеобщее благо!»[299]
Во второй версии пьесы это видение идеального мироустройства, в котором рыцари не ищут поводов для драк, а защищают свое отечество, сохранено, однако чтобы оно не выглядело слишком нереалистичным, Гёте усиливает его связь с действительностью. Гёц восклицает: «Разве я не встречал отличных людей среди князей и разве род их вымер?» И далее он рассказывает про то, как ландграф Ганауский устроил праздник по поводу первой охоты и как «рыцари пировали под открытым небом, а поселяне сбегались, чтобы взглянуть на них. <…> кругом радостные лица – все свидетельствовало о том, как искренне любовались они на великолепие своего господина, который пировал среди них на вольном воздухе»[300].
Гёте позволяет Гёцу помечтать о светлом будущем, не отказываясь полностью от выдвинутых, в частности, Готшедом или Лессингом, просветительских притязаний на наставление читателей и заботу о его нравственном совершенствовании. Однако в финале Гёц говорит, что его время прошло, а читатель уже давно догадывается об этом и сам. В мещанском мире, где все регламентировано до последних мелочей, нет места великим личностям. Патетический прогноз Гёца перед смертью не предвещает ничего хорошего: «Приходит время обмана <…>. Негодяи будут править хитростью, и честный попадется в их сети»[301].
В декабре 1771 года пьеса готова. Гёте вначале очень доволен тем, что доказал себе и сестре, что может проявить выдержку и довести начатое до конца. То, что он долгое время держал в голове, теперь изложено на бумаге. Среди друзей и знакомых уже ходят рукописные списки. Он еще не решил, будет ли отдавать свою пьесу в печать. О том, что ее могут сыграть на сцене, он еще даже и не думал. Свое творение Гёте не оценивал с точки зрения сценичности – эта трагедия была написана для внутренней сцены воображения. Тем не менее, как любой автор, он пытается представить себе реакцию публики и критиков. Что они подумают! Как они возопят, увидев, что нарушены не только театральные каноны, но и правила морали и приличий!
Он посылает пьесу в Дармштадт своему новому другу, военному советнику Иоганну Генриху Мерку, который старше его на восемь лет. К письму прилагается стихотворение, выдержанное в тоне, который должен был наверняка понравиться насмешливому, саркастичному, высокообразованному и начитанному Мерку. Мораль сей басни такова: не всегда молодое вино рвет ветхие мехи; иногда бывает и наоборот – старый материал разрывает тонкую ткань настоящего:
Гердеру Гёте также посылает пьесу со словами, что не станет в ней ничего менять, «пока не услышу Ваше мнение, ибо знаю, что без радикального перерождения ничто не может войти в жизнь вечную»[303]. Гёте приходится еще полгода ждать оценки Гердера. За это время у него появляются новые замыслы – пьеса о Цезаре и еще одна о Сократе. Он уже начинает собирать материал и делать заметки. Его по-прежнему привлекают сильные характеры. Наконец он получает от Гердера ответ. Само письмо не сохранилось, но по ответу Гёте можно понять, что Гердер не поскупился на критику. В отличие от страсбургского периода, теперь Гёте горячо протестует против менторского тона своего друга. Гердер не слишком высоко оценивает «Гёца», на что Гёте отвечает: «Я ставлю его еще ниже, чем Вы»[304]. На критику он отвечает усиленной самокритикой, хотя при этом опускает подробности. Гердер, по всей вероятности, отмечал чрезмерную вымышленность пьесы, на что Гёте отвечает: «Меня и самого это изрядно злит»[305]. Он указывает на «Эмилию Галотти» – любимую трагедию Гердера, а ведь она вымышлена от начала до конца! Впрочем, в общении с другими Гердер высказывает более благосклонное суждение о творении Гёте. Своей невесте Каролине Флахсланд он обещает, что чтение «Гёца» подарит ей «несколько часов божественного удовольствия». «Здесь невероятно много немецкой силы, глубины и правды, хотя порой они остаются лишь в мыслях, а до дела не доходит»[306]. Так всегда у Гердера: он не может хвалить и восхищаться от всей души – к бочке меда он всегда добавит ложку дегтя.
Пока друзья Гёте знакомятся с пьесой в рукописных копиях, передавая их из рук в руки, сам Гёте продолжает работать над «Гёцем», править и шлифовать первоначальный вариант. С точки зрения Мерка, которому пьеса сразу же очень понравилась, эта работа тянется слишком долго. Он настаивает на публикации, считая, что после таких бесконечных переделок вещь станет другой, но лучше – вряд ли. «Хочешь, чтобы пеленки высохли, так развесь их до захода солнце»[307], – советует он.
В «Поэзии и правде» Гёте утверждает, что изменил в «Гёце» так много, что через несколько недель перед ним уже «лежала совершенно обновленная пьеса»[308]. Он мог так утверждать лишь потому, что на тот момент первоначальный вариант еще не был опубликован. Если же сегодня сравнить первый и второй варианты, то нетрудно заметить, что по сути пьеса осталась той же – он лишь пригладил ее и сократил, переставил местами или выбросил отдельные сцены, прежде всего в последнем акте, где изначально действие было расширено за счет нескольких сцен с Адельгейдой и цыганами.
Весной 1773 года пьеса была опубликована на деньги Гёте и Мерка. Резонанс был огромный. За одну ночь Гёте завоевал читательскую аудиторию Германии. Автор создал произведение, и с этого момента начинается уже другая история: опубликованное произведение меняет автора.
Глава седьмая
В своей адвокатской деятельности Гёте не проявил особого честолюбия. В живописи, рисовании и сочинительстве, которым отдается всеми мыслями и всей душой, он пока еще не достиг желаемого мастерства. Как он самокритично пишет Гердеру летом 1772 года, он повсюду только «напрягается», но нигде по-настоящему ничего «не достиг». Но в этом и заключается «суть любого мастерства»[309]. Чего ему, по его собственному мнению, не хватает, так это выдержки и основательности. У него нет ощущения работы, потому что все дается ему слишком легко. Стихи сочиняются так, словно их нашептывает ему непонятно кто. Иногда он записывает их столь поспешно, что не успевает даже аккуратно расправить бумагу на письменном столе. Бывает, что в компании он сочиняет по просьбе кого-то из друзей – для него это игра, иногда с любовным подтекстом, но о публикации он в любом случае не помышляет. «Гёца» он тоже придумал на одном дыхании, записал в самое короткое время и дал прочесть друзьям, не задумываясь о том, будет ли он когда-нибудь опубликован.