— Когда сильно любишь женщину, говоришь: «Я боготворю ее!», то есть дословно: «делаю из нее бога». И это не просто слова, ведь иногда, перед любимой женщиной действительно хочется преклонить колени — в каком-то священном порыве пасть пред ней ниц, восславить ее псалмом своей души, молиться ей, — произнес с виду абсолютно нормальный человек, приближаясь к Люциусу.
— Да… наверное, — только и смог промолвить тот, пораженный его ясным взглядом и, по чувственному, цветным голосом.
— Так может ли быть любовь к женщине настолько сильной, чтобы в творимых ею богинь уверовали не только сами влюбленные, но и все окружающие? — спросил незнакомец у архидьякона и, скользнув взглядом по его спутнику, как истинный мечтатель не стал дожидаться ответа. Он пошел дальше по коридору, дружелюбно раскланиваясь с не реагирующими на него больными (и, кажется, даже на кого-то из них за это обиделся), а потом исчез в одной из прилегающих к коридору комнатушек.
Люциус с неподдельным интересом проследил весь путь этого человека и вздохнул.
— Неужели подобные мысли простого романтика сочли безумием? — удивился он.
Смотритель, иронично поглядывая на священника, усмехнулся.
— Нет, ваше преподобие, — кощунством.
«Вот так Церковь оберегает свое ослепительное сияние от даже невольного инакомыслия», — пронеслась в голове архидьякона явно принадлежащая Люсьену дума.
— Значит не все здесь сумасшедшие? — содрогнулся он, от осознания того, что среди этого безумия живут и нормальные люди.
— Отнюдь, — отозвался смотритель. — Вот взять, например, этого, — он указал на выглядывавшего из-за дверного проема человека с полными смыслом глазами, — он не сумасшедший и даже не больной, а обычный дурень, каких в мире полным-полно.
— Дураков на свете не много, — отозвался тот, услыхав, что речь зашла о нем, — просто все они так хитро расставлены, что попадаются в жизни всегда и каждому.
Люциус вновь изумился, услыхав такое суждение из уст человека обитавшего в месте, именуемом приютом для умалишенных.
— Тогда отчего же он здесь? — спросил архидьякон, оглядываясь на оставленного позади, и не менее интересного, чем первый, персонажа.
— От того, что тут ему нравится больше, чем там, — ответил смотритель, указывая за окно. — Он — нормальный, и потому здесь он чувствует себя выше других, а в миру он, несмотря на все свои, надо сказать неоспоримые, достоинства — никто.
Люциус недоверчиво осмотрелся по сторонам:
— Неужели можно добровольно принять всё это?
— Поверьте, можно, — снова усмехнулся его спутник. — Однажды он даже покусал пытавшегося его выпроводить смотрителя, якобы доказывая этим, что он сумасшедший.
Люциус и его провожатый свернули за угол и в следующем, таком же узком, как и прежний, коридоре столкнулись с полускрюченным больным, который, устремив на архидьякона и сопровождавшего его смотрителя взор своих широко раскрытых, словно от постоянного страха, глаз, жалким голосом пролепетал: «Я больше не буду», и, опасливо озираясь, прошел мимо. А чуть дальше, в комнате слева по коридору, какой-то несчастный с бешено перебегающим с одного на другой предмет взглядом, бормотал какую-то несуразицу о пришедших за ним бесах, и, отбиваясь от пытавшихся его утихомирить смотрителей, с криками: «Сгинь, черть поганый», плевался во все стороны.
Что же до смотрителей, то их архидьякон видел по пути немало, и все они тоже были разными: кто-то относился к больным со всем вниманием, как к неразумным детям; кто-то был равнодушен и просто выполнял свою работу, а кто-то так и вовсе потешался над несчастными. Так в одной из комнат Люциус увидел сутулого старика, мерно раскачиваясь сидевшего на стуле и не мигая смотревшего в стену перед собой. Рот умалишенного был открыт и скопившаяся в нем слюна, медленно перетекая через губы, устремлялась к полу, на радость делавших ставки, — дотянется-недотянется, — смотрителей.
Но вот, наконец, провожатый архидьякона остановился у крайней, в конце коридора, двери и с осторожностью, дабы не издать лишнего звука, отворил ее.