Игристое вино подступает к нашим ногам, ластится, дразнится, а потом стекает с земной тверди в хризолитовую бездну. Запах можжевельника смешивается с запахом моря.
Стоит апрель. На дальнем берегу лето наряжает огненную колесницу, запрягает коней, и первый робкий жар, выбиваемый из солнечной брусчатки их подковами, едва-едва долетает до Таврики.
Госпожа Крым примеряет изумрудное ожерелье и тунику с травяной вышивкой. Ее сандалии источают аромат юной хвои. На голове у нее – венок из крокусов, горицвета и дикой вишни, а в руке – тисовый побег.
Прекрасная юная смерть весело шагает к нам.
– Знаешь, – поворачивается Маша, – отец позволит нам стать мужем и женой.
Вот и кончено.
Машенька, свет мой, когда-то при тебе я говорил другой женщине: «Люблю». Теперь одной тебе могу сказать:
– Я так люблю тебя…
Она робко улыбается: может, минует нас чаша сия? Может, минует нас то, о чем Маша уже догадывается?
Нет, нет. Бывают на свете вещи, которые нам изменить не дано, как бы ни хотелось.
– …но венчаться нам нельзя.
– Твоя служба…
Я перебиваю ее. Ничего тут не исправишь, но кое-что можно объяснить:
– Хочешь знать, почему я по сию пору не бросил свою службу?
Маша удивленно приподнимает брови. Мол, ты ведь уже говорил. И я даже сумела из твоих слов скроить кое-что небезобразное для «Московского Хроноса». Ужели не помнишь?
Я ответил на ее незаданный вопрос:
– Помню. Что-нибудь другое могу забыть, а тот день – нет. Но тогда я не всё рассказал. Да, мне интересно то, чего уже нет в нашем теплом, уютном мире. И еще интереснее то, чего в нем никогда не было. Но все-таки именно он мне дороже всех прочих. Однажды я был в Царьграде. Ты и сама знаешь: Царьград ныне – тихий городишко. Старые стены, старые храмы, старые дворцы… старое всё. На всём лежит дух ветхости. Город – мусейон… Я зашел, конечно, в собор святой Софии. Тот самый, Юстиниановых времен. Иконы, мозаики, великая старина… И вдруг очутился в стогу света. Храм устроен так, что свет собирается в крупные стога, в сгустки солнечного сена. Стога эти, собранные из легчайшей, невесомейшей субстанции в мире, непоколебимо стоят полторы тысячи лет. Мне так хорошо, так легко сделалось там! Я словно нашел свой истинный дом. Я словно вспомнил, как родился внутри этого света. Наша Империя, наши города, наши библиотеки и вся наша слава – были и уйдут когда-нибудь. А свет останется. Он не юн и не древен, он вечен. И в нашем мире его много. Он здесь… плотен. Его легко ощутить. Надо сохранить места, где он ощутимее… Я, может быть, один из немногих, кто понимает, до какой степени хрупка Империя. Она столетиями живет на краю гибели. Но для вечного света более совершенного сосуда, чем она, нет. Во всяком случае, я такого не знаю. Я боец, стоящий на стене; во мне самом нет никакого высокого смысла; и в стене тоже особенного смысла нет, камень и камень; но свет, который за нашими спинами, содержит в себе смысл. Я хочу собственной плотью сделать стену несокрушимой… пока это возможно.
Она грустно улыбнулась:
– Несокрушимым что-либо может сделать только Бог.
И я наконец сказал ей то, что обязан был сказать давным-давно: