И. К.: Ты появился в публичной сфере перестройки как критик коллективного прозрения, твой нонконформизм теперь – антиперестроечный. Наверное, этим ты понравился части власти?
Г. П.: Едва ли. Я пришел с идеей – вспомнить всех. Не валить все на Сталина с Брежневым, а обозреть опыт и заново продумать весь событийный исторический ряд. Беляеву это было близко. Уже пошел вал пафосной риторики оживившихся «шестидесятников». Ему было важным не влиться в новый мейнстрим, а найти новые основания. Он за меня поручился, и я получил охранную «корочку» – удостоверение корреспондента Комитета защиты мира. По тем временам это было близко к статусу корреспондента «Правды». Тогда было много так называемых «хозяйственных дел». Запреты в позднесоветской экономике стали разрушительно абсурдны, но тех, кто их обходил, все еще ловила прокуратура. С «корочкой» и диктофоном я вторгался в любой кабинет; несколько уголовных дел мне удалось остановить. И это при том, что сам поначалу не имел права жить в Москве! Смешно, не правда ли?
И. К.: Мне психологически трудно представить людей того времени. Что же потом случилось с Беляевым и журналом?
Г. П.: Беляев превратил журнал в независимый и дал мне полный карт-бланш. Но все, что происходило после конца Союза, было ему не близко, и он вышел на пенсию. Тем не менее именно Анатолий Беляев в конце 1980-х первым собрал вокруг себя в редакции клуб «Московская трибуна» и оргкомитет знаменитых митингов в Лужниках. Возник постоянный круг авторов «Века XX»: Галина Старовойтова, Юрий Карякин, Леонид Баткин, Алесь Адамович, Лен Карпинский. Редакционные круглые столы стали основой «Московской трибуны», затем перейдя в ядро Московской межрегиональной группы.
И. К.: Какой тираж был?
Г. П.: В период гласности тираж поднимался до 400–500 тысяч, но рост тиражей шел у всех. Мы первыми в СССР напечатали Солженицына, его «Жить не по лжи». Самым скандальным, как ни странно, оказалось первое интервью Гефтера летом 1987 года. По поводу него была даже отдельная записка председателя КГБ Чебрикова Горбачеву. Ведь само имя Гефтера почти двадцать лет запрещалось упоминать в советской прессе. Чтоб подстраховаться, Беляев просил меня взять у Юрия Афанасьева предисловие к интервью. Афанасьев, историк, ректор университета, один из будущих «грандов гласности», написал несколько строк, и Беляев напечатал запретного историка-ересиарха. Чебриков тревожно обращал внимание Горбачева на публикацию в журнале «Век XX и мир» интервью, где вместе с про́клятым именем Гефтера впервые вводится в легальный оборот про́клятое слово «сталинизм».
И. К.: Почему Гефтер был важен и опасен для власти? Ведь он не был организационной фигурой.
Г. П.: Конечно, Гефтер не политический организатор. Но он был «странным аттрактором», конфигуратором интеллектуальной среды 1960-х и мостками от нее к диссидентским 1970-м. Два раза, в начале 1970-х и в начале 1980-х, рассматривался даже вопрос о его аресте.
И. К.: А был ли ты конфигуратором среды в 1980-е?
Г. П.: Да, тогда впервые. К концу 1980-х у неформалов я входил в первую десятку лидеров. При организации первого демократического митинга в Лужниках стоял на трибуне рядом с Сахаровым и Ельциным. Тогда я повстречался с Владимиром Яковлевым, сыном Егора, и мы организовали кооператив. Возникает частная информационная служба «Факт», я резко ухожу в другую среду. Из неформалитета и политики я отступил в мир медиа. В 1989-м кооператив «Факт» создал информационное агентство Postfactum, я стал директором. Агентство финансируется как часть «Коммерсанта». Строю корреспондентскую сеть, но сеть – не прибыль, а затраты, деньги-то зарабатывает «КоммерсантЪ». Потом и 1990-й, и 1991-й, и 1992-й пройдут в мучениях поиска инвестиций в агентство.
Неформалы политизируются и все меньше меня привлекают. Я публично очень резко выступил против идеи «народных фронтов» и яростно воевал с популизмом. Но сам журнал «Век ХХ и мир» был популярен, а я был известным гражданским лидером. Мне предложили выдвигаться на I съезд народных депутатов 1989 года, только мне это было не интересно. Не отвечало моей методике – катализировать процесс, самому оставаясь вне его. Почти случайная встреча с Джорджем Соросом в Москве осенью 1989 года – и я стал директором программы «Гражданское общество» в его фонде. Теперь я строю гражданское общество снизу, мой пароль open society и параллельные структуры. С Михником в 1989-м мы обсуждали идею нашего клуба превратить «Мемориал» в советскую версию «Солидарности».
Журнал «Век XX» в дебатах гласности стал интеллектуальным внутренним оппонентом демократов. Мы давили на прессу слева, расширяя круг имен и тем, – и давили справа, требуя сочетать революцию с осторожностью. Первыми в СССР напечатали Солженицына, Гефтера, Карпинского, Сергея Ковалева, Ларису Богораз, Александра Дугина, Анатолия Чубайса, Симона Кордонского. В редакцию приходили самые разные люди. Приходил Гайдар, забегал Петр Авен. Старший Чубайс приводил с собой младшего брата Анатолия и, не давая ему разговаривать, сам за него говорил. Ходорковский и Невзлин по дороге с работы забегали поболтать.
Фигура Ельцина меня страшила, но и Горбачев разочаровал. В журнале я публиковал злые эссе о деградации перестройки. Впрочем, разногласия еще не мешали среде перестройки ощущать себя единым сообществом советской меритократии.
И. К.: Когда сегодня ты смотришь на перестройку, как ты ее оцениваешь: что достигнуто и что провалено?
Г. П.: Когда в России отмечают юбилей перестройки, заметно, что под видом анализа чаще делятся своими переживаниями. Никто не пытается разобрать феномен. Перестройку вспоминают как любовницу: этих она обманула, у тех ее похитили Ельцин с Путиным. Третьи вовсе не помнят, что с ними было, но бредят, что «потеряли все». Перестройка – это картина травмы.
Перестройку изображают как прыжок от тоталитаризма к свободной России, но пропускают реальность горбачевского переходного государства. Союз Горбачёва был обществом, пять лет искренне трудившимся над своим обновлением. Да, некомпетентно. Но целая пропасть между сталинской империей 1949 года, где предгосплана Вознесенского зверски пытали в вагоне, кружившем вокруг Москвы, и Союзом 1989-го, где академик Сахаров полемизировал с генеральным секретарем ЦК КПСС перед телекамерами. Возможно, в конце 1980-х здесь было самое честное из европейских обществ, искренне желавшее всякого добра себе и миру. А его приравняли к «тоталитарному злу» и заживо похоронили.
У нас нет модели, объясняющей перестройку, поскольку нет модели советского – одну утопию убили другой. Пора взглянуть на эпоху гласности как на пропагандистскую кампанию средствами советских масс-медиа. Все скрытые советские фантазии вышли наружу и оказались взаимно несовместимы. Мечта о «рае немедленно», мечта о свободе, мечта о суверенитете как независимости от мира. Мечта о царстве умников одновременно и в конфликте с мечтой о России простых мужиков, без очкастых наставников.
При виде Горбачева советская интеллигенция решила, что пришел Меценат. Настало ее царство. Теперь они с комфортом поселятся вокруг власти, как ее мудрые наставники-бенефициары. Но простой советский человек хотел иного – избавиться от партийных хитрецов, наказать начальство, а товары распределять по справедливости. Интеллигенты стали ездить на Запад, расширяя запросы, а человек массы, наоборот, лишился скудного прейскуранта ранее доступных ему товаров и услуг. Одни голодали по власти, другие – по потребительскому минимуму.
И. К.: Где ты был в 1991-м? Что делал в те три дня? О чем думал? Кстати – как ты вообще относился к людям на улице?
Г. П.: А знаешь, что первый опыт мятежной толпы на улице я получил еще в одесском детстве? Острый и незабываемый. В начале 1960-х годов по Союзу прошла волна мятежей, известнейший из которых кончился расстрелом в Новочеркасске. В Одессе бунт был годом раньше, в 1961 году на Слободке недалеко от моего дома. Он развивался по схеме всех тогдашних бунтов, в ответ на нехватку продовольствия и хамство милиции. У хлебного магазина арестовали солдата, который выступал против нехватки хлеба: хлеб стал желтым, его пекли наполовину из кукурузной муки. Толпа отбила солдата и пошла крушить милицию. Сбежались рабочие, милиционеров пытались было бросить под трамвай…