Книги

Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским

22
18
20
22
24
26
28
30

Г. П.: Да, сообщества утраты и общей беды. Еще доживала «Московская трибуна» – клуб демократов перестройки. Я один из ее организаторов, но теперь и она мне стала чужой, обсуждая угрозы «русского коммунофашизма». Люди вроде Юрия Афанасьева ушли в личную фронду против ельцинской авторитарности. Их оппозиция, будучи антисоветской, была мне не близка, но сам Афанасьев симпатичен. Он чуть ли не единственный из демократов перестройки не ушел из Кремля с личным банком за пазухой.

Любопытное место возникло в запустелых зданиях ЦК КПСС – Рабочий центр экономических реформ. С конца 1991 года я участвовал в его работе. Здесь был прайд Егора Гайдара. Сам Гайдар был в правительстве, а Центр делал ему разработки. Руководил им толковый экономист Сергей Васильев. Так возник революционный закон о торговле января 1992 года: каждый вправе продавать все, что угодно, контроль цен упраздняется. Эту хартию экономических вольностей писали Симон Кордонский с друзьями. Но чем это все политически поддержать? Тандем Ельцин—Гайдар пустил ельцинскую популярность на топливо определенной программы. Оставаясь врагом Ельцина, я из любопытства помогал их команде. Я не сочувствовал гайдаровской концепции реформ, но мне интересно было разрабатывать технологию поддержки власти.

Именно там, возможно, впервые в русской демократической среде прямо был поставлен вопрос: как в условиях демократии мягко отстранить население от воздействия на власть? Слова пиар мы не знали, пропаганду все недолюбливали, зато обсуждали «информационную политику». Все соглашались, что информационной политике нельзя плестись в хвосте публичной, она должна опережать. Зная, что планирует Кремль, можно упаковать это в успокоительный нарратив для негодующих масс. Идея политической упаковки меня вдохновляла: упаковав режим во что-то, можно его затем переупаковать. Разобрать и заново собрать. Например, в новый режим.

Я гулял по кабинетам, где недавно сидели члены ЦК КПСС, а теперь американские советники. Учился читать и понимать сводки общественного мнения. Хорошие опросы проводил покойный Леонид Кессельман. Идут реформы: «Как вы к ним относитесь?» – «Плохо». – «Готовы ли в случае дальнейшего ухудшения выйти на улицу?» – «О да, еще как готовы!» Социологически процент будущих мятежников растет устрашающе, на 3–5 % в неделю. Все готовы лично участвовать в уличных беспорядках? О да! И никто никуда не выходит. Рейтинг протестной готовности достиг трети населения России и застыл.

Так я познакомился с действием «спирали молчания»: люди повторяют одобряемые глупости, но живут совсем иначе. При том что экономическое положение действительно обвалилось. Но в России никогда нельзя доверять слишком яростным заявлениям. Они не значат, что люди действительно готовы рискнуть. Помню, как мы это обсуждали: что значит треть «против»? Это значит, что две трети – «за» власть. Пока никто не вышел на улицу, есть коридор, в котором можно политически маневрировать.

И. К.: А в октябре 1993 года было ли у тебя какое-то соприкосновение с улицей?

Г. П.: В те дни я только на улицах и жил. Я не мог усидеть в агентстве и не уходил с улиц. Сила События захватила меня и затянула в себя. Но для меня переворот 1993 года начался чуть раньше, чем для других. Я уже говорил, что моего друга Медкова снайпер застрелил 17 сентября 1993 года, прямо под окном моего кабинета. Кремлевские силовые структуры уже были отмобилизованы, и я склонен думать, что, скорей всего, это был их человек, из «снайперов-невидимок», после октября бесследно растворившихся. У Ильи был острейший конфликт с правительством да состояние в полмиллиарда долларов cash. В тогдашней России это давало огромную власть, делая Медкова непредсказуемым игроком. 21 сентября, когда мы его хоронили, вышло сообщение Ельцина об Указе № 1400 – Конституцию перечеркнули. Я ушел с поминок и с того вечера на две недели вообще бросил есть. Решил, что умирать будет проще на пустой желудок.

Москвичи теперь уже были злые. Улица негодовала на «ельцинских жуликов-капиталистов», но заметь: ни один частный ларек в Москве не разгромили, а их были тысячи. Я смотрел на это и думал: почему? Что за яростная левизна на словах при столь буржуазном уважении собственности – что их соединяет?

Оборона Белого дома поначалу была потешной, и я решил было, что Ельцин с Хасбулатовым опять разыграют спектакль. «Блокада парламента» – легкие деревянные козлы вокруг Белого дома с проходами между ними, редкая цепь солдатиков внутренних войск. Я иду в Верховный Совет – солдат берет козл и отодвигает в сторону, чтобы мне удобней пройти. Это «блокада»? И внутри хасбулатовцы поначалу лишь играли в осажденную крепость, поглощая подносы бутербродов.

Казалось, все кончится опереткой. Но у сценаристов не вышло удержать поступки людей внутри своего сценария, и события пошли развиваться иначе. Мой друг Золотарев, как лидер конституционных демократов, участник совещаний у президента, предупредил, что Ельцин озлоблен и действительно «хочет стрелять». Улица закипала тоже, люди срывались. Милиционер говорит: «Пройдите, товарищ», но товарищ не отходит и кидается на милиционера, милиционер отступает. Впервые заметна стала плохая реакция на евреев. Но никаких фашистов на улице не было, и многие знакомые евреи участвовали в защите Верховного Совета.

1 октября 1993-го, гуляя с детьми, я случайно оказался там, где началась последняя фаза противостояния, – на Старом Арбате. Лужков тут устроил гуляния, что было плохой идеей. Собрался мрачноватый народ. Чем я ближе подходил к Садовому кольцу, тем сильней ощущалась злость толпы. Отправив жену с детьми домой, я пошел к месту свалки. Не очень было понятно, что делается. Люди перегородили Садовое кольцо, я волок какие-то фанерные листы. Интересно, что ларечники нам помогали. Они разбирали свои прилавки и отдавали на постройку баррикад – никто ничего у них не отнимал.

Поучаствовав в мятеже, я, возбужденный, пошел к себе в агентство. Первая кровь уже появилась в той давке. Были потасовки у баррикады, еще без жертв, и была кровь на плитках Старого Арбата, который я тогда очень любил.

Ну, а потом были дни расстрела. Вечером 3 октября я пробирался сквозь толпу на Тверской. Сюда вышли люди, которых Гайдар призвал «защищать демократию от фашизма». С балкона выступал какой-то урод, требуя «выкинуть сифилитика из Мавзолея». Меня здесь узнавали, приветствовали, ведь все они были читатели журнала «Век ХХ и мир». Но я шел сквозь них, как через толпу врагов к Белому дому. И уже 4 октября, лежа на мостовой, слышал тупой стук пули снайпера в булыжник Леонтьевского переулка. Лежишь мордой книзу и думаешь: вставать бежать или пока рано?

VI

Политтехнолог. Трудовые девяностые

Восстановление русского государства делает ничтожными прежние электоральные перегородки – демократические/антидемократические, красные/белые, советские/антисоветские. Я решил, что Русский проект, если не придавать ему этнического оттенка, позволит склеить чужеродные группы в национальную коалицию. ◆ Формула власти уже была протопутинистской – борьба против конфедеративных тенденций, рынок под патронажем «чеболей», свобода при диктатуре закона. ◆ Вопреки ожиданиям, в российском сознании «демократия» не противостояла «авторитаризму», а ценность свободы совмещалась с волей к репрессивности. ◆ Коммунистический избиратель не был авторитарен, пока речь шла о его частной выгоде, а либерал вполне конформен, пока не затронут его потребительскую свободу. Это открывало коридор для право-левых сценариев. ◆ Американцы в чудеса не верят, они до конца ждали, что президентом станет Зюганов, установили с ним доверительные контакты. ◆ Страх перед коммунистами маскировал более сильный страх – войны Ельцина за власть, в которой избиратель мог потерять все, что у него оставалось. ◆ Мотивами пропаганды были фактор безальтернативности и фактор страха: по этим двум клавишам мы молотили, как бешеные зайцы. ◆ Считалось, что власть должна закрепиться в зоне консенсусов населения, осторожно ее расширяя. ◆ Путина еще нет, но путинизм уже проступал. Идея «вертикали власти» с 1997 года проходит по бумагам в составе главных целей. ◆ У всех чиновников в Кремле были бизнесы, все что-то имели на Западе – квартиры, счета, покупали и продавали какие-то бумаги.

И. К.: Перестает ли в 1993-м фигура публичного интеллектуала быть политически важной? И как это объясняет твой персональный выбор?

Г. П.: В октябре 1993 года фигура интеллигента слилась с фигурой сторонника Ельцина, и обе обесчестились. «Демократическая интеллигенция» надолго стала бранным ярлыком, метафорой танков у Белого дома. Были ужасные, притом совершенно ненужные письма интеллигентов Ельцину. В них расстрел Белого дома приветствовался как «шаг к демократии и образованности» и стояли подписи известных интеллигентов. Лишь несколько интеллектуалов возражали – Гефтер, Синявский, Максимов, Егидес, – но их не считали представительной группой. В 1993-м интеллигенцию приравняли к ельцинистам. Эта репутационная рана оказалась смертельной, и всех накрыла война в Чечне.

Следующий за расстрелом год очень важен. Есть годы-развилки, когда еще возможны разные сценарии будущего. Гефтер называл их «предальтернативами», и 1994-й для России стал таким предальтернативным. После избрания новой Думы – не поражения, но и не победы Ельцина – в Кремле настала растерянность. Я ушел из информационного агентства, протестуя против цензуры, введенной в октябрьские дни. Фактически же я просто разочаровался в силах гражданского общества. Мой уход был символическим, в действительности я отправился на поиски превосходящей силы.

Но перед этим сделал свою последнюю попытку бросить прямой вызов Кремлю. «Движение за демократию и права человека» я придумал как внепарламентскую оппозицию, даже провел его съезд и уличный митинг на Пушкинской. Но почти сразу увидел, что силу сегодня так не создают. Политический класс был перевозбужден, но заметно трусоват и хотел патронажа. Люди спорили из-за слов, не рисковали столкнуться с новой жестокой реальностью.