Книги

Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским

22
18
20
22
24
26
28
30

Весь этот суггестивный шлак под давлением ТВ закачивали в массовое сознание, и люди жаловались на кошмары врачам. Тогда впервые опробовали модель всеподавляющей пропаганды, которую теперь ежедневно практикует путинское ТВ.

И. К.: Где проходила для вашего сообщества черта: что делать можно – чего нельзя? Моральные границы «эффективности»?

Г. П.: Хороший вопрос. Поначалу для ФЭПа сама работа с Кремлем представляла моральную трудность, ведь многие в прошлом были диссидентами. Я тоже советовался, как быть, со старым другом-диссидентом Арсением Рогинским. Он не видел большой проблемы. Но ограничения, конечно, были – мы не готовили отмену конституционных институтов и не подстрекали к насилию.

Кампания в новом жестком формате началась слишком поздно, с марта, зато была кинжальной. Ее краткосрочность подстегивала наш азарт, сильный и очень опасный. Помню, как с одним тогдашним заместителем Малашенко мы стоим на крыше небоскреба банка «Мост» – бывшее здание СЭВ на Новом Арбате – и глядим вниз. То ли он мне, то ли я ему говорю – то и другое равно возможно: «Давай спустимся, подожжем вон тот ларек и скажем, что это сделали коммунисты!» Вот тебе замер азарта! Черта, к которой мы подходили, хотя ларьков, конечно, не жгли.

Промежуточный триумф сценария настал в мае за месяц до голосования. Эксперты и даже банкиры все еще боялись поражения Ельцина. Но уже быстро росли ножницы ожиданий – отставание процента тех, кто ждет его поражения, от процента уверенных, что президентом останется он! Все догадывались, что просто так Ельцин власть не отдаст. Треть противников Ельцина считали, что и проиграв Зюганову, он каким-то образом останется президентом. На страхе перед тем, что при этом развернется в стране, велась кампания. Страх перед коммунистами маскировал более глубокий и сильный страх войны Ельцина за власть, где избиратель мог потерять все, что у него было. Но вот в мае 1996 года число уверенных, что Ельцин останется президентом, впервые превысило число ждущих, что он проиграет выборы. «Ножницы» превратились в крест ожиданий ельцинской победы. Хотя голосовать большинство избирателей все еще думали против Ельцина, неуверенные качнулись в сторону других кандидатов – и Лебедя прежде прочих.

Кампания Зюганова стала разваливаться. Думаю, для местных начальников вал проельцинской пропаганды срабатывал, как передовицы партийной прессы: они получали точный сигнал, на чьей стороне сила и куда ветер дует. Было, конечно, и аппаратное давление правительства на губернаторов. В Татарстане Шаймиев, который в первом туре позволил Ельцину проиграть, уже во втором туре показал прямо противоположную триумфальную цифру «за» Ельцина и «против» Зюганова. Ни той, ни другой цифры, конечно, нельзя проверить.

Тем не менее чудовищное промывание мозгов 1996 года было фактом. Я помню свое тогдашнее чувство, будто мы пробили в черепе России дыру и под телевизионным прессом закачиваем токсичные нарративы. Но что потом?

И. К.: Вы показывали безальтернативность Ельцина.

Г. П.: Ты назвал имя еще одной раны. Безальтернативность – мой вечный философский враг. Выражение «иного не дано» – квинтэссенция всего, что я ненавижу. Но мы намеренно утрировали безальтернативность Ельцина как движок кампании. Мотивами пропаганды были фактор безальтернативности и фактор страха: по этим двум клавишам мы молотили, как бешеные зайцы. Нагнетая атмосферу предрешенности там, где были и другие варианты. Форсируя страх перед будущим, мы поощряли веру в безальтернативную власть.

Я играл на мотиве, который был мне идейно враждебен, – зачем? Помню, я убеждал себя, что к безальтернативности толкаем не мы, а «столичная антиельцинская сволочь». Либералы-предатели, продавшие перестройку в СССР, а теперь продающие Ельцина. Зюганов вообще был для меня никто, тем более что он голосовал в 1991-м за Беловежские соглашения. Но не забывай: шла война в Чечне. Ельцин выглядел последней преградой все более явным шансам Грозного на победу. Чеченцы сумели превратить российские СМИ, медиа своего врага, в канал трансляции собственной боевой пропаганды. Стыдно сознаться, информационные успехи дудаевской Ичкерии произвели на меня сильное впечатление. Я видел, как Грозный из московских комплектующих построил боевую медиамашину мирового класса. Только прокремлевская консолидация 1996 года несколько подавила прочеченский крен московской журналистики.

И. К.: Удугов понял логику медиа.

Г. П.: Да, softpower по-удуговски как дирижирование нашей журналистикой из Грозного. Понятно, что у московских медиамагнатов на это были свои мотивы: Гусинский вел борьбу с Лужковым, Березовский продирался к власти… Но Мовлади Удугов всех встроил в схему, и в российских СМИ установился отчетливо «пораженский» мейнстрим. У телезрителя больше не было веры, что войну можно выиграть. Спорили только, на каком рубеже урезанная Россия остановится при откате с Кавказа.

И. К.: И победа коммунистов означала бы распад России?

Г. П.: Да, так я думал. Был уверен, что первое, что сделают коммунисты, если победят, – отпустят Чечню и спишут потерю на Ельцина. Но вряд ли на этом они смогут остановиться. Татарстан, Якутия и Башкирия тоже потребуют от президента Зюганова платы за поддержку, что исключало для него централистский маневр.

И. К.: Значит, идеология безальтернативности как-то была связана со страхом реального распада России?

Г. П.: Да, унитарность либо ничто. После Хасавюртских соглашений Лебедя с Масхадовым считалось, что федерализация приведет к «распаду страны». Мы почему-то не задумывались: какой к черту распад? Как он мог выглядеть реально, политически и экономически? Как только приближаешься к теме единства России, мозги отключаются, но включаются страхи.

Однажды Путин столкнул нас с Илларионовым у себя в кабинете, как раз по теме единства России. Оба мы несли чушь, которой он, я думаю, наслаждался, решая свою задачу. Илларионов убеждал предоставить шаймиевскому Татарстану независимость, отделив его от РФ охраняемой границей, а я, как водится, требовал большей централизации при укрупнении русских земель.

Память о недавних Беловежских соглашениях подавляла стратегическую мысль. Сегодня видней, что и варианты чеченского урегулирования тогда были, но слабые власти в Москве и в Грозном не смогли их реализовать.

И. К.: Для меня это теоретически интересный вопрос, потому что люди обычно думают, что безальтернативность идет от силы. А тут безальтернативность стала результатом слабости политической системы?

Г. П.: Безальтернативность часто значит бессознательное навязывание себе плохого, но простого решения как единственно правильного. Все это трюки слабости.