Книги

Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским

22
18
20
22
24
26
28
30

И. К.: Когда ты глядел на этих зэков, у тебя не возникало ощущения, что и ты однажды будешь сидеть?

Г. П.: Если было, то очень литературное. У советского мальчишки ожидание лагеря возникает при первом чтении самиздата. Раскрыл «Хронику текущих событий» с ее реестром обысков, арестов, судов – и понимаешь: однажды сам сядешь. С любопытством искал практические рекомендации. Целый жанр в самиздате посвящен тому, как вести себя со следователем, на обыске, при аресте, в камере… Я ребячески экспериментировал – учился долго голодать, а однажды сам обварил себе ногу, намеренно. Но до собственного ареста вид зэков меня не тревожил, ведь они были не политические – таких можно было встретить повсюду. В СССР заключенных воспринимали как часть ландшафта.

И. К.: Как ты вошел в московские диссидентские круги?

Г. П.: С москвичами-диссидентами я познакомился еще раньше в Одессе. Но теперь я входил в Движение через свои статьи в самиздате. В Москве как раз началась последняя волна самиздатских журнальных проектов. Мой текст «Третья сила» был первый, который понравился всем. Эту статью взяли главной в московский свободный журнал «Поиски», а самого меня пригласили войти в его редколлегию.

И. К.: Что это был за текст?

Г. П.: «Третья сила» – моя первая статья-рефлексия о власти, написанная в Киржаче. Герменевтика Конституции 1977 года. Все кругом над брежневским текстом смеялись. Я поставил задачу вскрыть внутри текста событие – вектор сдвига. Написанный на отвратительном позднебрежневском «канцелярите», этот текст что-то прятал, и это спрятанное я обязан прочесть. Передо мной скользкая поверхность советского авторитетного дискурса – как откинуть этот кожух и заглянуть внутрь? Если школа Гефтера что-то значит, я подберу ключик к этой власти.

Шла зима с 1976 на 1977 год. Работая на стройке, я колдовал над текстом, обнаруживая, как в теле советской «легальности» наметился разрыв – серая зона иллегальных интересов. Идя по статьям проекта, я показал, как идет разрушение прежней советской нормы. Меня поразила тенденция размывания нормы при брежневском редактировании сталинского текста. Новая Конституция огосударствляла структуры повседневности. Нормой объявляли коррумпирование.

Постепенно я отходил от диссидентской догмы легальности – защиты правовых ценностей Конституции 1936 года. Я видел финальную «десоветизацию советского», с нарождением деполитизированной массы. В статье я назвал ее оргсброд, «организационный сброд». Оргсброд концентрируется в тайниках советской аппаратуры, оставаясь чуждым государственной норме. Он разъедает и коррумпирует основания Советского Союза, но и либералам глупо возлагать надежды на его триумф. Не будучи верен советскому строю, оргсброд тем более отвергнет демократическое государство. Я разбирал это на примере советской коррупции, кое-что еще тогда угадав. Писал, что из людей, бездельничающих по редакциям детских журналов и советским НИИ, выйдут люди, готовые свернуть шею Советам и любому, кто станет на пути в борьбе за успех. В центре у меня идея собственности на места власти, с перспективой приватизации мест их держателями.

Разным группам, которые сошлись в журнал «Поиски», текст понравился, но поняли его все по-разному. Культурным антикоммунистам понравилась верность конституционному легитимизму Движения – неважно, какой в СССР строй, важны только нормы и то, как власть их выполняет. Старые большевики видели в нем хорошую левую теорию, хотя я не считал себя социалистом. Либерал Лев Копелев разглядел там «либеральное почвенничество», а философ Зиновьев, который тогда еще не уехал из Союза, сказал, что я «использую его метод» (за метод он принял мой холодный гневный сарказм). Это первый текст, который я писал не для самовыражения в кругу друзей, а желая быть понятым точно.

И. К.: Со всеми этими людьми ты начал общаться именно как автор этого текста?

Г. П.: Да, как автор главного текста первого номера «Поисков». После первого обыска я открыто объявил себя членом редакции этого журнала и уже формально стал диссидентом.

И. К.: А что ты испытывал, когда в первый раз читал себя в самиздате? Это же…

Г. П.: Чувства, известные любому впервые напечатавшемуся автору: вот, держу в руках свою книгу. Смешно – весь тираж был едва больше ста штук!

И. К.: Что ты чувствовал, когда начались обыски?

Г. П.: В первый обыск я попал не у себя дома. Мы собирали пятый номер «Поисков» у семьи Сорокиных, соредакторов (они теперь живут во Франции) в квартире на последнем этаже. Ночью дописывал в номер статью о взрывах в метро (они и тогда случались!) и услышал, как по крыше ходят. Это бродили кагэбэшники, нас прослушивали. Стало ясно, что утром реален обыск, и все-таки я заснул. Утром действительно пришли с обыском, меня повезли домой. Я уже был женат на Марине и жил в Москве, но дома номера «Поисков» они не нашли. После у меня было еще много обысков, больше десяти, и всякий раз много чего забирали.

В этом целый жизненный мир диссидента – обыски, которые иногда продолжались больше 12 часов. Их итога заранее не знаешь: если найдут то, что ищут, вероятен арест. Но у меня находили только обычный самиздат, а в тогдашней Москве самиздат был слабым основанием для ареста. До сих пор сохранился протокол одного обыска. Усталый, я вернулся от Копелевых с журнальными материалами и лег спать, не дожидаясь жены. Все, что принес для журнала, вместе с номером «Поисков» положил на стол, а рядом записку – «Марина! Если что, кинь все это за шкаф». И жена действительно успела кинуть документы за шкаф, но записку забыла на столе. Эти идиоты тщательно скопировали ее в протокол, имитируя даже мой почерк. А за шкаф не заглянули.

Обыск – это состояние, где просто ожидаешь, чем кончится, уже ничего изменить нельзя. Он меняет отношение к дому – отныне знаешь, что любое твое убежище неверно и может быть вдруг захвачено. При последнем обыске, кончившемся арестом, следователь вышиб дверь ногой так, что та отлетела на метр. Он был каратист – Воробьев, тот самый, кто пробовал было в 1982-м начать бить диссидентов на следствии. Меняется ощущение места, и чувство телесной защищенности уходит навсегда.

И. К.: А само твое отношение к дому? Если подумать, сколько раз в месяц ты спал у себя дома, а сколько – у друзей?

Г. П.: Дом себе я так и не создал. Дом был травмирующей проблемой. Мой комплекс дома пропитался ностальгией по теплым домам бабушек. Тогда жили тесно и своя квартира была у немногих. Гефтер как-то сказал, что вопрос о своем доме – это основной вопрос советской философии. Я мечтал о доме, но места, где я жил, мне домом не становились. Став плотником, я сам разрабатывал дизайн, конструировал мебель, и все-таки оставалось сильнейшее ощущение бездомности. Со временем я привык, что мне в моей стране дома нет и незачем пытаться.

И. К.: Что изменило решение публиковаться в «Поисках»?