Книги

Джентльмен Джек в России

22
18
20
22
24
26
28
30

Было страшно и немного знобило. По сторонам изъезженной дороги замерли исполинские бархатисто-черные буки в траурных кружевах из плюща и виноградной лозы. Сквозь их кряжистые недвижные лапы сочились пунцовые лучи погибавшего в горах заката — великаны будто лакали его кровь. В гудящем темно-пурпурном небе дрожали и плакали звезды, и жестокий их повелитель, молодой яркий месяц, был похож на серебристый хевсурский кинжал, что обагрил кровью растерзанного солнца эти алые горы и это молящее о пощаде небо. Робко ворковали цикады. Налетали летучие мыши и тут же исчезали во тьме. Из далека доносился сиплый, уставший, одинокий лай. Они уже давно должны были отдыхать в Хони. Но Адам возился то с лошадью, то с поклажей, они останавливались, потеряли уйму времени. И приехали в десять вечера.

Хмельной офицер, нетвердо бредший им навстречу, махнул на дальнюю избу с багровыми окнами: «Туда идите, начальник там». Начальник бодрствовал — пил с сослуживцами. Его офицеры с распаренными свинячьими мордами опрокидывали рюмки в глотки, жадно рвали зубами алое мясо и повизгивали от удовольствия. Начальник сидел во главе стола. Оглядывал угрюмо своих гостей и цедил бордовую муть из бокала. У него были желтые свирепые волчьи глаза и звериный оскал. Услышав, зачем к нему пожаловали иностранки, он, недовольно рыча, вытащил захватанный лист бумаги и лениво накарябал записку. Кинул ее в руки Адаму и указал стальным когтем на дверь — аудиенция окончена. С запиской поплелись в гостевой дом у казачьей сторожки и там устроились на ночь — Энн и Анна в одной комнате, Адам и казак — в другой.

Листер сбросила платье, натянула теплые кальсоны, подъюбник. Ее неприятно знобило, пальцы онемели от холода. Она легла, завернувшись в бурку, — стало теплее. Ей снились молчаливые деревья в черных шуршащих монашеских клобуках. Они тащили ее за руки, больно прижимали, теснили, душили лесками плюща, пили кровь ее солнечных вен. Она теряла силы, таяла. И утром с трудом поднялась — ее растрясла суетливая Энн. Уже семь утра — нужно успеть позавтракать, сходить на базар.

Голова кружилась, ноги ныли — Анна решила, что это с дороги, пройдет. Она глотнула воды с вином, заставила себя съесть яйцо. И побрела с Энн на рынок. Там они купили малорослую местную кобылку, «бочу», незаменимую в горных переходах, вторую им привел Адам. Поседлали лошадок, собрали вещи и потянулись из Хони к реке Ценицкали по тяжелой, глинистой, разбухшей от ночного дождя дороге.

Буки-гиганты в черной сетке из виноградных лоз и плюща покачивались с надсадным утробным скрипом, шумно шелестели густыми кронами — предсказывали непогоду. Но далекие вершины лечгумских гор сияли утренним снегом. По свежему звонкому небу носились рваные белые клочья облаков — Анна невольно вспомнила свое выстиранное белье и улыбнулась.

Через час были у реки — естественной границы между Имеретией и Мингрелией. Ценицкали, сказал Адам, в переводе означает Конская река, но местные называли ее Бешеной за быстроту, норов и вскипавшие пенные потоки — они кружились воронками, сбивали с ног путников, ломали копыта лошадям, сносили мосты, разрушали все на своем пути. Пройти в брод, на «бочах», не получилось — слишком яростной была Ценицкали после дождя. И они поднялись выше, к новому мосту — старый река, играючи, разбила и унесла.

Спешились, пошли гуськом — впереди Адам, за ним — Анна и Энн. Адам беспокоился — оборачивался: все ли в порядке с хлипкими британками, и строго покрикивал: «Не смотрите вниз! Закружится голова. Смотрите вперед — на меня!» Потом проводники перевели лошадей. Смеркалось. До Мартвильского монастыря, их следующей остановки, было еще шесть часов езды. Как назло, они опять сбились с пути, начался дождь, дороги развезло. Адам нашел какого-то старика, и тот за один абаз довел их до обители. У ворот путников встретил бледный аскетичный служитель и указал место ночлега — саклю с двумя затхлыми комнатами и дощатыми лавками. Они подкрепились персиками, сыром и лепешкой. Анна никак не могла согреться, натянула всю, какая оставалась, сухую одежду, накрылась буркой и провалилась в тяжелый сон.

Утром опять кружилась голова, подташнивало, но от еды она не отказалась — ведь такого роскошного завтрака не видела с самого Баку: «Я пила чай, Энн — молоко. Ели яйца, сыр, хлеб, потом нам принесли декантер вина, и мы смешивали его с водой, съели теплого хлеба, четыре маленьких tchoorek [чурека], два блюда с курицей, суп и одно жаркое, потом нам принесли жестяной поднос (или железный) с фруктами, сливами, грушами, тремя кусочками длинной превосходной дыни, которую я съела целиком, а также съела одну сливу и одну грушу — все остальное положила в багаж. Для того чтобы мы комфортно позавтракали, нам принесли целых два стула! Какая роскошь!»

Насытившись и наконец согревшись, Анна принялась за стирку. Она так ловко научилась это делать, что теперь подумывала, не отказаться ли от горничной — небольшая, но все же экономия. Потом с азартом очищала свой макинтош — отковыривала куски налипшей грязи, усердно терла руками белесые разводы, промывала водой. Кому сказать — английская аристократка, сорока девяти лет, в богом забытом селе, на краю вселенной, стирает панталоны, кальсоны, чистит одежду. Невероятно.

Потом их принял у себя настоятель монастыря, высокий, колоритный, с бархатистыми задорными глазами и полуулыбкой, проступавшей сквозь мягкие, густые, седеющие усы. Он спешно, не глядя, подписал их документы, вывел имена в регистрационной книге, нетерпеливо ее захлопнул, отодвинул и, улыбаясь, начал в шутку мучить грузинским языком — велел повторять за ним слова: «цхали», «пхали», «чкони». Потом поговорили о серьезном — о планах и дорогах. Настоятель советовал отправиться отсюда в Нокалакеви — пять часов езды, есть что посмотреть и у кого остановиться — хозяин имения местный князь, его добрый приятель, очень уважаемый человек. Оттуда — красивый путь на Зугдиди… Звучало заманчиво.

Мартвильский монастырь был не хуже и не лучше прочих, которые они видели в Тифлисе, Картли, Имиретии. Такой же древний и миниатюрный — всего две церкви, звонница и башня. Храм побольше считался самым старым — посвящен Успению Богоматери, строен в седьмом веке, перестроен в десятом. С XVIII века в нем хоронили князей Дадиани, правителей Мингрелии. Церквушка рядом, во имя Рождества Богородицы, показалась Анне милой, не более. Эти храмы и звонница выглядели седыми лилипутами в сравнении с окружавшей их буйной, цветущей, с ума сводившей природой. На западе плескалось в утреннем перламутре, таяло в серебристой призрачной дымке тихое Черное море. На юго-востоке белели Хони и Кутаис, отчеркнутые серой ломаной линией Ценицкали. На севере над темно-зелеными курчавыми холмами кланялись и красиво сливались в танце благородные лилово-сизые, сиреневые, нежно-голубые и персиковые тени Лечгумских и Сванетских гор — их снежные вершины были похожи на шапки, что носили местные старики, они и горы были одной породы и одного, кажется, возраста. Анна запомнила эти виды сердцем. Ум приберегала для цифр.

Потом вместе с Энн и Адамом поднялись на башню столпников: «Шли по лестнице, в 18 или 19 ступеней, расстояние между ступенями — 1 фут. Башня состоит из 4 ярусов, включая нижний, почти утопленный в землю».

На самом верху, в затхлой крохотной келье, освещенной дрожащей тусклой свечой, жил отшельник-грузин, на вид лет восьмидесяти. Он никогда и никуда не выходил — здесь спал и молился, еду ему приносила братия. Он не знал, какой год и какое число, едва понимал, день или ночь за окном (оно было плотно забито досками). Жил по звону мартвильских колоколов, шептал молитвы и лишь изредка, по приказу жизнелюбивого настоятеля, впускал к себе туристов.

Анна вошла в келью. Навстречу из шепотливой тьмы вяло выбрел немощный старик, беззубо шамкая ртом. Белый как лунь, бледный как смерть, худой, узкоплечий, сутулый, со впалой чахоточной грудью, с пыльным опушьем на челе и жидкой желтоватой бородкой — будто призрак. С минуту тихо глядел на Анну, неприятно водил влажными подслеповатыми глазами по ее платью, плечам, волосам. Потом они встретились взглядами — у Анны холодок пробежал по спине. В печальных, глубоких, лишающих силы, губительных глазах она увидела невыразимую, бескрайнюю, вселенскую грусть. В них рыдали тускло-серые дожди, стонали сумасшедшие кавказские реки. В них дрожали слезы Христа — или то были отблески вечно одинокой свечи? Старик приблизился, прошептал что-то, из его черного рта пахнуло тлением. Он протянул иссушенную желтую руку и прикоснулся сухой ладонью к ее лицу. У Листер все задрожало внутри. Она резко отпрянула, выскочила из кельи. Адам поймал ее на ступенях — нужно заплатить столпнику за визит. Она нервно перетрясла кошелек, онемевшие пальцы не слушались, выцепила серебряный рубль, кинула под ноги Адаму и бросилась вниз. Села, отдышалась. Бодрящее вино из фляги вернуло ее к жизни.

В полдень 7 августа были в Нокалакеви. Усадьба Дадиани, один крепкий простой дом и пара ветхих саклей, пряталась, стесняясь своей бедности, за косым плетеным забором и разлапистыми кронами столетних кряжистых лип. Англичанки, спешившись, едва протиснулись сквозь узкие, шаткие плетеные воротца. На колу справа глупо скалился череп лошади. Адам объяснил — это оберег, защита от плохих людей, а званые гости, минуя ворота, должны три раза постучать по нему. И показал как — череп задрожал, залился беззвучным жутким смехом.

Из крепкого простого дома вышли завернутая с ног до головы в бархат супруга князя и служанка, смуглая девка с голыми ногами. Хозяин, Бежан Дадиани, еще спал. Им предложили отдохнуть в прохладном зеленом дворе, под гигантской вековой липой. Там с самого утра сидели черно-белые мингрельские дамы, приживалки и свояченицы князя, и трещали как сороки на своем странном цокающем языке. Слуги вынесли лавки с коврами и стол со скудными яствами — утешительными грушами и урюком. Энн, не спавшая почти всю ночь, мгновенно заснула. Листер оставила с ней казака и с двумя крестьянами устремилась к руинам греческого полиса, фундаментам византийских базилик и каменным курганам разрушенной крепости. Изучила по дороге церквушку Сорока Мучеников — небольшую, суровую, благородно древнюю. Кое-что зарисовала и поспешила назад — было слишком жарко, она промокла насквозь, голова неприятно гудела, ноги были словно ватные — это с дороги, скоро пройдет.

Под липой накрывали обед. «Подали его сразу, как я пришла. Стол длинный и низкий. Нам принесли телятину в бульоне (каждой на отдельной тарелке), курицу в супе, курицу жареную, сыр, дыню, зеленый горошек и вкусный хлеб, разрезанный на маленькие кусочки. И было очень недурное вино. Перед едой и после нее мы мыли руки из большого медного кувшина, который приносил слуга. А другой махал веткой, чтобы уберечь нас от мух в течение всего обеда».

Потом их наконец пригласили в дом, провели в покои. Князь, продремавший полдня, вышел приветствовать гостий. Это был сухопарый, осанистый старик восьмидесяти шести лет. Черкесска на нем была щегольская, полуофицерская, с газырницами и золотыми галунами по борту, пояс наборный, с тяжелыми серебряными накладками, которые так подходили его снежно-серебристым сединам. Он был прям, горделив, очень похож на ту мощную древнюю липу, под которой они сидели утром.

Князь изысканно поклонился, поцеловал руку гостьям и повел их на короткую прогулку к реке по секретному ходу, прорубленному в скале. С факелами в руках, они осторожно спускались по скользким ступеням — сколько их точно было, Анна не поняла — на втором десятке сбилась со счета. Дадиани держался молодцом — вероятно, часто проделывал этот путь. Но его супруга, полная старая дама, тяжело дышала, ворчала, отхаркивая согласные, — жалела, что пошла с ними. Потом битый час они поднимались: сначала князь на своих крепких кавалерийских ногах, потом Анна и Энн и после — княгиня Дадиани, которую втаскивали по ступеням терпеливые слуги.

Когда вернулись, во дворе накрывали ужин. Под липой все так же сидели и трещали сороки-грузинки: «Эти дамы болтали весь день, расположившись на своих коврах, и ровным счетом ничего не делали. Они все очень неэлегантные — в красных или белых рубахах-шмизах под длинными хвостатыми платьями. Их груди колышутся, как мочевые пузыри».