Но её тёмно-зелёные глаза и тёмно-каштановые, почти чёрные волосы и изящный овал лица были бы ничем без весёлости, ума и грациозных манер, освещавших их изнутри. Она бросилась ко мне, как только я вышел из фиакра, который привёз меня с Южного вокзала.
Она была в летнем платье и шляпке, с зонтом в руках — в нерабочее время военным медсёстрам разрешалось носить гражданскую одежду. Она обняла и поцеловала меня, потом отстранилась, чтобы рассмотреть.
— Ну, вижу, ты всё-таки живой, несмотря ни на что. Кому пришло в голову послать мне ту телеграмму?
— Да уж. Могли бы подождать. Это была мелкая авария, можно было хотя бы связаться с подразделением, оборонявшим тот сектор, где мы приземлились. Боюсь, это мой командир. Я бы ему за это шею свернул, но когда вернулся на аэродром, его там не было. Тебя это очень расстроило?
Она слабо улыбнулась.
— Не могу сказать, что когда я открыла телеграмму, это доставило мне особо приятные ощущения — пока не взглянула на дату. К счастью, доставку, похоже, задержали, и я открыла твою телеграмму первой. Но твой командир— Кралик, или как там его — похоже, большой мерзавец. "Мой печальный и почётный долг сообщить вам, что ваш муж погиб, как отважный пилот, на поле воинской славы... "— кто в здравом уме станет писать такую чепуху спустя два года после начала мировой войны? Казалось, он почти радовался, что тебя убили — будто бы мне следовало послать в армию благодарственную телеграмму за то, что меня во второй раз сделали вдовой.
— Ты подумала, что меня убили?
— На самом деле нет — в глубине души я чувствовала, что с тобой всё в порядке. Я просто знала — женская интуиция.
— Ты же понимаешь, что полёты — опасное дело. Я не писал тебе, как много людей и машин мы потеряли в эти последние недели, или о том, какие у меня были проблемы.
— Мне это хорошо известно. В последнее время к нам в госпиталь поступает много обгоревших и разбившихся авиаторов. Но всё же я знала, что с тобой всё будет хорошо. Не спрашивай, почему, просто знала. На тумбочке у моей кровати рядом с твоей фотографией стоит образок Пресвятой Девы, и я каждое утро и каждый вечер молюсь, чтобы она хранила тебя.
— Я думал, ты во всё это не веришь.
— Не верю. Но это — как с тем человеком, что несколько лет спустя после землетрясения бродил по Мессине, продавая таблетки против землетрясений. Когда его арестовала полиция, он спросил, что ещё они могут предложить. Я думаю, мои молитвы своей силой хранят тебя в воздухе и защищают от пуль. Это звучит безумно, но я уверена — это работает. Всё равно я больше ничего не могу для тебя сделать. Когда мы были в горах Трансильвании, я пыталась уговорить тебя дезертировать, даже договорилась, где тебе прятаться до конца войны, но ты и слушать не стал — честь австрийского императорского дома, долг перед матросами и всё такое. Так что, боюсь, за неимением лучшего, это единственное, чем я могу тебя защитить.
— И я уверен, это меня защитит.
Она улыбнулась.
— Что же, давай взглянем на светлую сторону. Ты не получил ни единой царапины, так что представляю, как мастерски ты летаешь. И, кроме того, с каждым днём всё ближе конец войны. Конечно, она не может продолжаться слишком долго. В газетах писали, что французы потеряли миллион человек при Вердене, так что можешь быть уверен — немцы потеряли ещё больше. Такими темпами скоро совсем никого не останется. Австро-венгерская армия посылает теперь людей на фронт после четвёртого или пятого ранения, прямо из госпиталя. Так больше не может продолжаться. И между нами — Пресвятая Дева и я намерены чертовски постараться, чтобы ты увидел, как это закончится.
Я немного помолчал, прижимая к себе её тёплое тело. Я думал про умирающего итальянского солдата, который стонал и плакал, после того как Фримл бросил в воронку гранату. Несомненно, и его семья, и девушка молились и ставили свечи за его спасение, даже когда он истекал кровью в той мрачной яме. И много ли пользы это ему принесло?
Как и у большинства людей, прошедших через войну, остатки моих прежних религиозных верований в конце концов разрушились под шквалами огня. Ошеломляющая чудовищность всего этого так поражала воображение и находилась так далеко за гранью нормального восприятия, что все никчёмные рецепты утешения от священников и богословов казались мне похожими на бессмысленное звяканье жестяных консервных банок на проволоке после боя.
Паровоз с сильно изношенными сцепными осями медленно тащил битком набитый ободранный поезд. Паровоз топили лигнином, этот бурый уголь давал почти столько же тепла, как сырая газетная бумага. Мы уныло ползли мимо деревень Моравии, через Линденберг и Прерау, это заняло большую часть дня.
День стоял серый и тусклый, совсем не августовская погода — унылое лето в северных Альпах. Пока мы тащились мимо полей, даже такому городскому человеку, как я, нетрудно было понять, что урожай в этом году будет скудным. В самом деле, и самый тупой городской житель заметил бы просветы земли между стеблями ржи на полях, и то, что урожай собирали в основном старики, женщины и дети, изредка — солдаты, находящиеся в отпуске, да несколько партий русских военнопленных.
Пока ехали в дребезжащем поезде, мы с Елизаветой разговаривали совсем мало. Купе было переполнено, проход забит солдатами, направлявшимися в отпуск. Мы оба устали, но всё же нам вполне хватало того, что мы вместе — две ничтожные пылинки, ненадолго прильнувшие друг к другу, пока ураган не унёс их прочь.