— А экспертиза? Что-то надо же было делать!
— А я боюсь! Вы не понимаете! Меня же и обвинят! А теперь еще и Худур умерла! Меня обвинят! Ты же, мол, отравила! Все на тебя переписано, муж пьяница, старый! Чего я докажу? Я откупорила, я наливала! Может, я чего сунула ему в стакан! Или в бутылку с ходу! Да эта Оля, вторая жена, она и так уже угрожала, что я убила, довела Леву!
— Ну, Даня… это не дело. Я понимаю, что сейчас доверять никому нельзя, но ведь убили же Левку! И мне-то ты это прямым текстом… значит, мне, например, доверяешь. Я попробую бутылку сдать через знакомых, но и так ясно. Кто привез ее?
— Я его один раз до этого видела. Опять же у Худур. Такой он плотный и рычит… ну… он между словами рычит, как диктор-путешественник такой старый, Сенкевич, только громче рычит: «э-р-р-р».
— Я, кажется, знаю. Как его звать?
— Как мужа Худур. По-моему, Борис.
— Знаю. Борис Михалыч Скоков. Я, Даня, вроде бы опять за следователя буду. Постараюсь, что могу, узнать, если ты так не хочешь, чтобы официально. Отолью из этой страшной бутылки на анализ, найду Скокова…
Все-таки как-то не мог я отделаться от мысли, что муж Худур скорее всех приближается к тому страшненькому, мутному силуэту на фоне вечерних окон, каким мне пока рисовался убийца. Генка, умирающий Генка-профессор-священник был прав. Нас, конечно, хотели убить когда-то всех скопом, а потом стали убивать по одному, правда, с попыткой ликвидировать партией с помощью взрывающегося на торжествах рояля. Приобщив уклонившегося от ликвидации Леву с помощью бутылки… как раз исходившей из семейства Худур. Борис-то Михалыч не из той компании, не наш, — это так, переносчик заразы. Отравоноситель. А вот друг — Борис…
Я набрал номер дачного телефона (номер дала Даня). Трубку Борис не брал. Мог и выйти, мог и ужраться окончательно, заснуть.
— Ну ладно, попозже.
— Вы у меня тогда еще побудете?.. Тогда пойдемте, я хочу показать Левины работы. Мне их как-то надо, что ли, реализовать, я не знаю…
В той комнате, где когда-то накапливала злость одна из соседок, теперь был кабинет или мастерская.
Я не ожидал такого! Разве что потолок и часть пола остались в виде прогалин в массе, толпе, чаще, сутолоке деревянных щупалец, суставов, коленей, локтей, колец, шаров, крючьев. Из чащобы глядели сумрачные стеклянные глаза, ехидные глаза-впадины, глаза-бельма. Вполне натуральные, почти теплые человеческие руки просовывались словно между водорослями, и утопленницы и насмешливые русалки (одна в натуральную величину) учиняли эротические шоу за трепещущим при нашем продвижении занавесом из мелких (свисавших с потолка) полупрозрачных и никому не ведомых, кроме автора, созданий.
— Это все фантазии, но у него был и такой… период, как бы, он говорил… супернатурализм.
Даня отодвинула гирлянду из птиценасекомых, и я увидел вполне стереотипный, точнее, штампованный образ вождя Ульянова. Ленин был вполне одет в добротную тройку, в протянутой руке стискивал знакомую всему миру кепку. И живой взгляд…
— Восковой, что ли?
— Деревянный. Сейчас… — Даня наклонилась, щелкнув, вероятно, тумблером. И я отшатнулся.
Ленин ожил. Челюсть его затряслась, рука с кепкой стала медленно и грозно раскачиваться, казалось, с кепки посыпалась пыль. Пришли в движение и мелкие «инопланетяне», заселявшие окружающее пространство.
— Товарищи! — сказал Ленин, проникновенно глядя нам в глаза. — Плолеталская леволюция, о необходимости котолой говолили большевики, свелшилась!
— Подлинная запись голоса, а динамик во рту, — сказала Даня, — но он его не доработал.