Как мы наслаждались свиданием с теми вещами, что были нам дороги, за которые мы так дрожали во время войны! Неописуемым впечатлением была тициановская святая Мария во славе (Sta. Maria Gloriosa), вновь на своем месте над штаб-квартирой Фрари-кирхе.[68] Как реяла она на фоне яркого небесного свечения, каким контрастом холодной и тесной атмосфере академии! Особенно прекрасным было утро в Гвардино Эден, чьи цветы представляли собой неописуемое великолепие. Оттуда мы отправились к антиквару, показавшему нам ткани, столь же невероятно роскошные, как и цветы; у Рильке было большое пристрастие к красивым тканям.
Вечера этой июньской недели мы проводили большей частью на площади святого Марка. И однажды над Сан-Марко вспыхнул, как когда-то над Толедо, сверкающий метеор и угас…
После Венеции Рильке некоторое время провел с друзьями в окрестностях Базеля, а потом в Женеве, где принял живое участие в театре Питоева. Впервые он увидел актерскую работу, производимую с той же степенью «концентрации, независимости и величия, с какой работа Родена была прекрасна и независимо чиста». Наконец он, повинуясь внезапному порыву, приехал на шесть дней в Париж, на шесть счастливых дней: «То был превзошедший все ожидания
Вернувшись в Швейцарию, он ощутил в себе непривычную надежду и обновленное мужество; ему показалось, что он испил из родника силы и жизни. Вскоре после этого он был изумлен неожиданно открывшейся перспективой на восхитительное жилье. То был маленький замок, где он мог проживать один с экономкой и где он, собственно, собирался привести в порядок целый ворох дел, и вот отправился в замок Берг на Ирхеле. И действительно, казалось, что наконец-то он нашел то, что искал. Впервые за долгие годы он был доволен местожительством. Сколько надежд было у него на эту тихую зиму, отданную всецело работе! Сожалел он лишь о том, что замок на лето был уже сдан и что ему придется снова куда-то ехать. Однако бедному Serafico покой никогда не давался. В эту зиму, что нужна была ему как никогда, его настойчиво вытребовали в Женеву – и он снова вынужден был кого-то «спасать».[69] Постепенно он был измучен осложнениями и затруднениями всех родов и впал в полное уныние.
Тогда-то он и прислал мне те этюды «Из наследия графа К.В.», по поводу которых уверял, что это не он их сочинил и что инициалы «К.В.» и дата «1862 год, Палермо» были ему надиктованы. Снова и снова он подчеркивал, что там были места, которые он бы так никогда не оформил; и, хотя я возражала ему, что другие-то места могли быть написаны только им, он не давал сбить себя с толку; кроме того он никогда не включал эти необычные стихи в издания своих сочинений. Они родились тремя долгими зимними вечерами в замке Берг. Когда он их записывал, у него было чувство, будто этот таинственный К.В. сидит напротив него по другую сторону камина.
В своих письмах он часто высказывал идею видеть меня у себя; он побуждал меня клятвенно обещать, что я приеду, и радовался как ребенок, что однажды примет меня в своем новом жилище. Он подробно объяснял дорогу к своему небольшому замку. Мы думали о начале мая, потому что ему казалось, что он сможет здесь прожить до середины июня, однако к нашему огромному разочарованию новый съемщик внезапно объявился много раньше. Бедный Serafico был глубоко опечален, что вынуждаем был покинуть это убежище и отказаться от моего визита, и я пообещала сделать всё возможное, чтобы компенсировать потерю. Я собиралась навестить моих внуков, которые находились в институте в Ролле. Рильке снял квартиру неподалеку, в маленькой деревушке под названием Etoy. (Я утверждала, что он выбрал ее исключительно из-за буквы «y», которую он всюду, куда только мог вставить, выписывал с особой любовью). Выбор был отличный. Из его окон был прекрасный вид на озеро и на Савойские горы. Перед домом двумя террасами цвели сады. Всюду были розы – Рильке любил их так же сильно, как и я.
И вот я отправилась в Ролле; в первый же день туда прибыл и Рильке, и снова настало прекрасное время, а присутствие моих любимых внуков лишь еще более украсило его. Я навестила поэта в Этуа, действительно полном покоя и благоденствия – une demeure de quiétude.[70] Там он прочел мне несколько оставшихся от элегий фрагментов, мне доселе неизвестных, хотя они уже очень давно существовали. В своей трогательной скромности он радовался моему восторгу, но в глубине был расстроен. Он признался, вначале нерешительно, но затем со страстной, мучительной убежденностью в своем страхе никогда не довести это произведение до конца. Он почти уже решился опубликовать элегии вместе с фрагментами такими, каковы они есть, тем более что издательство уже давно ждало этого. Я испугалась: «Ради Бога, Serafico, не делайте этого! При любых условиях элегии должны быть завершены, и они будут завершены – я клянусь Вам, продолжайте ждать, ждите… я знаю, что этот день наступит…»
Рильке смотрел на меня серьезным, вопросительным взглядом – он был явно изумлен моей уверенностью. Позднее он признался мне, что был глубоко смущен и озадачен и что я удержала его от решения, принятого в состоянии полнейшего уныния.
Потом был день в Женеве, когда он повел меня вверх к кафедральному собору, хотя мы и были с ним единодушны в том, что наш Господь никогда бы не вошел в эту ледяную камеру. Меня странно трогал этот мрачный дом Родольфа Тёпфера.[71] У Рильке же был перед ним совершенно особый ужас, я тоже вспомнила, какими жуткими казались мне еще в детстве тёпферовские карикатуры. Похожее чувство вернулось снова.
С бесконечным восхищением говорил Рильке о Поле Валери, прочтя мне вслух его «Cimetière marin»[72] и свой прекрасный перевод. Еще год назад он прислал мне «Леонардо» Валери. И в целом он весьма интересовался современной французской литературой, полагая, что в ней появились большие новые таланты и рекомендуя мне конкретные книги. Должна признаться, по поводу некоторых мы изрядно спорили. – Еще в последнем своем письме он много рассказывал мне о Жироду, чьим искусством и чьим «интеллектуальным пасьянсом» он восхищался, наслаждаясь.
В последний вечер в Ролле Рильке припозднился у меня, разговор у нас был долгим, мои записи сообщают о нем следующее: «Я в постоянных заботах о Serafico. Неужели он никогда не обретет покоя, неужели никогда не найдет женщину, которая бы полюбила его настолько, чтобы понять, в чем именно он нуждается: чтобы она жила только для него, не думая о своей собственной маленькой незначительной жизни? Бедный Serafico, как кротко он снова и снова спрашивал меня, неужели я не верю, что где-то есть любящее существо, готовое отойти на задний план в то мгновение, когда его позовет голос? Дать ответ было нелегко. Ведь он требовал ничуть не меньшего, чем женщину, которая бы подарила ему все свое сердце, ничего не требуя взамен! Его вопрос был бы весьма наивным и эгоистичным, если бы в нем не чувствовалась властная воля его судьбы, которую не остановить никакой силе. Но если даже такая женщина и существует, то как бы он сумел ее найти?
И все же он не мог жить без ощущения женской атмосферы вокруг себя – да, я часто поражалась необычайно притягательной силе, которую оказывали на него женщины; он часто говорил мне, что только с ними ему легко беседовать, что только они понимают его, что только с женщинами ему действительно приятно общаться. Но потом наступает мгновение бегства, мгновение, когда он бежит ото всех обязательств, и тогда снова эта старая боль, всё то же страдание!
Говорить на эту тему он мог неустанно, и мне вспоминаются его исповедания в тот последний вечер в Берлине. Я не вижу выхода».
К сожалению, у меня нет тех нескольких писем, которые я получила после той нашей встречи. Первое рассказывало о находке Мюзота. Этот маленький замок, лежащий в долине (что было для Рильке особенно привлекательным), привел нашего друга в восхищение. Колебаний не было ни мгновения, и в огромной спешке Мюзот был приведен в жилое состояние. Совершенно счастливый, поэт написал мне, что наконец-то нашел посреди всего этого ландшафта дом, домашний очаг.
И он был прав. Когда я думаю о том, сколь стремительно было принято решение, когда вспоминаю о его обычной нерешительности, то у меня возникает чувство, что здесь в решении соучаствовала судьба. Здесь, в Вал-лисе, поэт должен был завершить свое творение – свою жизнь и свое творчество…
«Он живет лишь для этого», – сказала Незнакомка.
В конце июля Рильке так написал мне о новом ландшафте: «Я Вам рассказывал, каким своеобразным очарованием повеяло на меня от Сьерры и Сиона, когда я впервые увидел их в дни сбора винограда. То обстоятельство, что в облике здешнего ландшафта столь необычно взаимодействуют Испания и Прованс, захватило меня тогда сразу же, ибо оба ландшафта входили в общение со мной в последние годы перед войной мощнее и определенней, нежели всё остальное, и вот вдруг найти эти голоса воссоединенными в одной из широких горных долин Швейцарии!»
Потом он рассказал, как благодаря помощи одного близко с ним связанного друга открыл этот крошечный замок, построенный в тринадцатом столетии. Описывал он его с видимой радостью. Внутри он был очень тесным, мебель в нем была старой и простой. К замку примыкали маленькая часовня и сад, полный прекрасных роз, а рядом с домом был великолепный тополь, возвышавшийся перед стеной, словно громадный часовой. К сожалению, к моменту последнего возвращения поэта в Мюзот он исчез, его срубили. Это стало для поэта большим горем; когда он мне об этом рассказал, я испугалась, сама не сумев себе объяснить, почему. – Рильке поведал мне бурную историю Мюзота и прежде всего – историю Изабеллы де Шевронь; воспоминание о ней еще продолжает жить в этой местности. Молодая жена потеряла своего мужа Жана де Монтея, погибшего в битве под Мариньяно. По окончании траура разгорелась борьба за ее руку между двумя ее поклонниками, убившими затем друг друга на дуэли. Изабелла, перенесшая потерю мужа, казалось, с достоинством, этой гибели не вынесла и потеряла рассудок. Каждую ночь ее можно было видеть «очень легко одетую», как пишет хронист, на могиле ее женихов; в конце концов одной зимней ночью ее нашли мертвой на этом кладбище. Говорят, ее безутешная тень иногда блуждает по заброшенному дому. Serafico добавил к этому: «К этой Изабелле или же к этому вновь и вновь, словно маятник, возвращающемуся из Мариньяно мертвому Монтею следует всегда быть готовым, и ничему здесь уже нельзя удивляться».
В своем завещании Рильке пометил, что не хочет быть погребенным на маленьком кладбище вблизи Мюзота, чтобы «нечаянно не обеспокоить Изабеллу де Шевронь».
И вот наступил 1922 год, которому было суждено принести долгожданную сверхмерность поэтической реализации.