Книги

Детство в европейских автобиографиях

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда я теперь стал ходить в школу, то я ничего еще не знал, даже не умел читать Доната[212]: а мне уж было 18 лет. Посадили меня с малыми ребятами, и я среди них был словно наседка среди цыплят. Один раз Сапид стал читать список своих учеников и сказал: «Тут у меня много варварских имен, я хочу их немножко облатинить». Он принялся снова его перечитывать, и, дойдя до наших имен, Фома Платтер и Антоний Венец, он их перевел: Thomas Platerus, Antonius Venetus. Потом он спросил: «А кто эти двое?» Когда мы встали, то он сказал: «О, чтоб вам пусто было! два таких паршивых стрелка, и у них такие прекрасные имена!»[213] А это была почти что и правда. Особенно товарищ мой так был паршив, что я иногда по утрам сдирал с него простыню, как шкуру с козы; сам я лучше переносил чужой воздух и пищу.

Пробыли мы там с осени до Троицына дня, но туда набиралось все больше и больше учеников, так что мне не под силу уж стало нас обоих прокармливать, и нам пришлось уйти оттуда в Золотурн. Там была порядочная школа, и насчет еды было лучше; но там столько приходилось торчать в церкви, теряя время, что мы пошли оттуда домой.

Дома я пожил несколько времени. Я ходил в школу к одному священнику, который выучил меня немножко писать и еще кое-чему – не помню уж теперь хорошенько, чему именно. Там пристала ко мне лихорадка, когда я жил в Гренхен у моей тетки Франси. В это же время я за один день выучил азбуке парнишку другой моей тетки: звали его Симон Стейнер. Год спустя он пришел ко мне в Цюрих, потом он пошел учиться в Страсбург, стал со временем famulus D. Buceri и дошел до звания учитель… Он был два раза женат и когда умер, то вся Страсбургская школа по нему плакала.

Следующей весной я пошел опять из дому с двумя братьями. Когда мы пришли к матери прощаться, то она зарыдала и сказала: «Боже милосердый, три у меня сына, и все уходят на чужбину». Это был единственный раз, когда я видел, чтобы мать моя плакала. Она была храбрая, мужественная женщина, но груба. Когда у ней умер третий муж, она осталась вдовой и работала как мужик, чтобы прокармливать детей от последнего мужа. Она и землю копала, и хлеб молотила, и исполняла всякую другую совсем не женскую работу. Во время большой чумы она сама своими руками схоронила троих из детей: а то как чума пойдет валить народ, так могильщики берут дорого. С нами, первыми своими детьми, она была очень груба: оттого-то мы к ней редко и хаживали. Помню, раз я лет пять не был дома, скитался в дальних странах: а когда я к ней пришел, то она с первого же слова на меня закричала: «Какой черт тебя опять принес!» Я отвечал: «Зачем черт? Не черт, матушка, а мои ноги. Да ты не бойся, я не буду долго вам в тягость». Она сказала: «Ты мне не в тягость, но видеть я не могу, как ты шляешься взад и вперед и, конечно, ничему не учишься. Учился бы ты той же работе, что делал твой покойный отец. А священником тебе никогда не бывать: не написано мне на роду такого счастья, чтобы видеть сына священником». Я прожил у нее тогда два или три дня. Раз утром во время сбора винограда выпал большой иней. Помогая собирать виноград, я ел мерзлые ягоды, и меня с этого так раздуло, что я стал кататься по земле и кричать, что лопну. А она стала передо мной и смеялась: «Ну, и лопни, коли хочешь! Вольно же тебе было их есть». Я мог бы привести и много других грубых ее выходок; но со всем тем это была прямая, честная и благочестивая женщина; так про нее все говорили и все ее очень хвалили.

Бенвенуто Челлини

(1500–1571)

Ювелир и скульптор из Флоренции, Бенвенуто работал над своим жизнеописанием в 1558–1567 гг. Однако известна читателям эта книга стала лишь в 1728 г. Сочинение отмечено живым романным стилем и непосредственностью «не по эпохе». Рассказ доведен до 1566 г. и оборван.

Бурная жизнь автора вобрала в себя многое – и творческие муки мастера, и увлеченность красками жизни, и тюремное заключение, и стремление к монашескому уединению, и отвержение этого уединения, и периоды кризисов бедности, и славу, подогреваемую собственной рекламой; не прошли мимо него такие реалии повседневности, как чума и наводнение, буря и война, осада и болезни, ссоры и сплетни. Свойственный Возрождению индивидуализм нашел в Челлини своего искреннего приверженца и почитателя.

Свою автобиографию Челлини писал как Жизнеописание Мастера. Поэтому основной упор сделан на историю в человеке творческого начала, причем вполне определенного и развивающегося несмотря на желание отца видеть своего сына в иной профессии.

«Жизнь» оказала значительное влияние на историю автобиографического жанра в XVIII–XIX столетиях. С 1771 г. ее читали в английском переводе. С 1803 г. – в немецком, причем автором немецкого перевода книги был не кто иной, как Гёте. Во Франции Челлини активно пропагандировал и использовал в своих сочинениях Стендаль. С 1848 г. «Записки флорентийского золотых дел мастера» читали в России[214].

Жизнь Бенвенуто Челлини, написанная им самим

Книга первая

III. <…> Повитуха, которая знала, что они ждут его девочкой, обмыв создание, завернув в прекраснейшие белые пелены, подошла тихонечко к Джованни, моему отцу, и сказала: «Я несу вам чудесный подарок, какого вы и не ждали». Мой отец, который был истинный философ, расхаживал и сказал: «То, что Бог мне посылает, всегда мне дорого», – и, развернув пелены, увидел воочию нежданного младенца мужеского пола. Сложив престарелые ладони, он поднял вместе с ними очи к Богу и сказал: «Господи, благодарю Тебя от всего сердца, этот мне очень дорог, и да будет он Желанным». Все те лица, которые были при этом, радостно его спрашивали, какое ему дать имя. Джованни ничего другого им не ответил, как только: «Да будет он Желанным (Бенвенуто)». Так решили, такое имя дало мне святое крещение, и так я и живу с помощью Божьей.

IV. Еще был жив Андреа Челлини, мой дед, когда мне было лет уже около трех, а ему перевалило за сто. Однажды меняли некую трубу у водостока, и из него вылез большой скорпион, какового никто не заметил, и из водостока он спустился наземь и ушел под скамью; я его увидел и, подбежав к нему, схватил его руками. Он был такой большой, что, когда я его держал в ручонке, то по одну сторону торчал наружу хвост, а по другую сторону торчали обе клешни. Рассказывают, что я с великим торжеством побежал к деду, говоря: «Посмотри-ка, дедушка, какой у меня красивый рак!» Тот, увидав, что это скорпион, от великого страха и от тревоги за меня чуть не упал замертво; и с великими ласками стал его у меня просить; а я только еще больше сжимал его, плача, потому что никому не хотел его отдавать. Мой отец, который точно так же был дома, прибежал на эти крики и, остолбенев, не знал, чем помочь, чтобы это ядовитое животное меня не убило. Тут ему попались на глаза ножницы; и вот, играючи со мной, он отрезал ему хвост и клешни. После того как он избавился от этой великой беды, он счел это за доброе предзнаменование. Когда мне было лет около пяти и отец мой однажды сидел в одном нашем подвальчике, в каковом учинили стирку и остались ярко гореть дубовые дрова, Джованни, с виолой в руках, играл и пел один у огня. Было очень холодно; глядя в огонь, он вдруг увидел посреди наиболее жаркого пламени маленького зверька, вроде ящерицы, каковой развился в этом наиболее сильном пламени. Сразу поняв, что это такое, он велел позвать мою сестренку и меня и, показав его нам, малышам, дал мне великую затрещину, от каковой я весьма отчаянно принялся плакать. Он, ласково меня успокоив, сказал мне так: «Сынок мой дорогой, я тебя бью не потому, чтобы ты сделал что-нибудь дурное, а только для того, чтобы ты запомнил, что эта вот ящерица, которую ты видишь в огне, это саламандра, каковую еще никто не видел из тех, о ком доподлинно известно». И он меня поцеловал и дал мне несколько кватрино.

V. Начал мой отец учить меня играть на флейте и петь по нотам; и хотя возраст мой был самый нежный, когда маленькие мальчики обычно находят удовольствие в какой-нибудь свистульке и подобных игрушках, я имел к этому неописуемое отвращение; однако, единственно чтобы слушаться, играл и пел. <… >

В те времена эти игрецы были все именитейшие мастера, и среди них были такие, которые принадлежали к старшим цехам, шелковому и шерстяному; по этой причине отец мой не гнушался заниматься этим художеством; и величайшим на свете желанием, какое у него имелось на мой счет, это было – чтобы я сделался великим игрецом; а величайшим на свете огорчением, какое я мог иметь, это было, когда он со мной об этом рассуждал, говоря мне, что если бы я захотел, он видит меня таким способным к этому делу, что я стал бы первым человеком в мире. <… >

VII. Когда он мне говорил такие слова, я просил его, чтобы он мне позволил рисовать столько-то часов в день, а все остальное время я готов играть, только чтобы его удовольствовать. На это он мне говорил: «Так значит, ты не любишь играть?» На что я говорил, что нет, потому что это казалось мне искусством гораздо более низким, чем то, которое у меня было в душе. Мой добрый отец, придя от этого в отчаяние, отдал меня в мастерскую к отцу кавалера Бандинелло, каковой звался Микеланьоло, золотых дел мастер из Пинци ди Монте, и был весьма искусен в этом художестве. Никаким родом он не блистал, а был сыном угольщика; это не в упрек Бандинелло, каковой положил основание своему дому, если тот пошел от доброго начала. Как бы оно там ни было, мне сейчас о нем говорить нечего. Когда я там прожил несколько дней, мой отец взял меня от сказанного Микеланьоло, как человек, который не мог жить без того, чтобы не видеть меня постоянно. Так, к своему неудовольствию, я продолжал играть до пятнадцатилетнего возраста. Если бы я захотел описывать великие дела, которые со мной случились вплоть до этого возраста и к великой опасности для собственной жизни, я бы изумил того, кто бы это читал; но чтобы не быть таким пространным и так как мне многое нужно сказать, я это оставлю в стороне.

Достигнув пятнадцатилетнего возраста, я, вопреки воле моего отца, поступил в золотых дел мастерскую к одному, которого звали Антонио ди Сандро, золотых дел мастер, по прозвищу Марконе. Это был отличнейший работник и честнейший человек, гордый и открытый во всех своих делах. Мой отец не хотел, чтобы он платил мне жалованье, как принято другим ученикам, с тем чтобы я, так как я добровольно взялся исполнять это художество, вдосталь мог рисовать, сколько мне угодно. Это я делал весьма охотно, и этот славный мой учитель находил в этом изумительное удовольствие. Был у него побочный сын, единственный, каковому он много раз ему приказывал, дабы оберечь меня. Такова была великая охота, или склонность, и то и другое, что в несколько месяцев я наверстал хороших и даже лучших юношей в цехе и начал извлекать плод из своих трудов. При этом я не упускал иной раз угодить моему доброму отцу, то на флейте, то на корнете играя; и всегда он у меня ронял слезы с великими вздохами, всякий раз, как он меня слушал; и очень часто я, из любви, его ублажал, делая вид, будто и я тоже получаю от этого много удовольствия.

VIII. Был у меня в ту пору родной брат, моложе меня на два года, очень смелый и прегорячий, который стал потом из великих воинов, какие были в школе изумительного синьора Джованнино де’Медичи[215], отца герцога Козимо; этому мальчику было лет четырнадцать, а мне на два года больше. Однажды в воскресенье, около 22 часов, он был между воротами Сан Галло и воротами Пинти, и здесь он повздорил с некоим юнцом лет двадцати, со шпагами в руках; он так ретиво на него наступал, что, люто его ранив, продолжал теснить. При этом присутствовало великое множество людей, среди которых было немало его родичей; и, видя, что дело идет по скверному пути, они схватили множество пращей, и одна из них попала в голову бедному мальчику, моему брату; он тотчас упал наземь, без чувств, как мертвый. Я, который случайно находился тут же, и без друзей, и без оружия, кричал брату, как только мог, чтобы он уходил, что того, что он сделал, хватит; покамест не случилось, что он, таким вот образом, упал, как мертвый. Я тотчас же подбежал, и схватил его шпагу, и стал перед ним и против нескольких шпаг и множества камней; я не отходил от брата, пока от ворот Сан Галло не подошло несколько храбрых солдат и не избавили меня от этого великого неистовства, много дивясь тому, что в такой молодости такая великая храбрость. Так я отнес моего брата домой, как мертвого, и, прибыв домой, он пришел в себя с великим трудом. Когда он выздоровел, Совет Восьми[216], который уже осудил наших противников и выслал их на несколько лет, также и нас выслал на полгода за десять миль. Я сказал брату: «Иди со мной»; и так мы расстались с бедным отцом, и, вместо того, чтобы дать нам сколько-нибудь денег, потому что у него их не было, он дал нам свое благословение. Я отправился в Сиену, разыскать некоего почтенного человека, который звался маэстро Франческо Касторо; и благо я как-то раз, убежав от отца, пришел к этому честному человеку и пробыл у него несколько дней, пока за мной не прислал отец, занимаясь золотых дел мастерством, то сказанный Франческо, когда я к нему явился, тотчас же меня узнал и приставил к делу. Когда я таким образом принялся работать, сказанный Франческо дал мне жилье на все то время, что я пробуду в Сиене; и там я поселил моего брата и себя и занимался работой много месяцев. Брат мой знал начатки латыни, но был такой молоденький, что не вошел еще во вкус науки и только и делал что гулял.

IX. В это время кардинал де Медичи, каковой впоследствии стал папой Климентом, возвратил нас во Флоренцию, по просьбе моего отца. Некий ученик моего отца, движимый собственным зломыслием, сказал названному кардиналу, чтобы тот послал меня в Болонью учиться хорошо играть к одному мастеру, который там был; каковой звался Антонио, действительно человек искусный в этом игрецком художестве. Кардинал сказал моему отцу, что если тот меня туда пошлет, то он даст мне в помощь сопроводительные письма. Отец мой, которому этого до смерти хотелось, послал меня; я же, будучи не прочь увидеть свет, отправился охотно. Прибыв в Болонью, я стал работать у одного, которого звали маэстро Эрколе дель Пифферо, и начал зарабатывать; и в то же время я каждый день ходил на урок музыки и в короткие недели достиг весьма больших успехов в этой проклятой музыке; но гораздо больших успехов достиг я в золотых дел мастерстве, потому что, не получив от сказанного кардинала никакой помощи, я поселился у некоего болонского миниатюрщика, которого звали Шипионе Каваллетти; жил он в улице Баракканской Божьей Матери; и здесь я рисовал и работал для одного, которого звали Грациадио, иудей, у какового я очень хорошо зарабатывал. Полгода спустя я вернулся во Флоренцию, где этот Пьерино флейтщик, когда-то бывший учеником моего отца, был этим очень недоволен; я же, чтобы угодить моему отцу, ходил к нему на дом и играл на корнете и на флейте вместе с его родным братом, имя которому было Джироламо, и был он на несколько лет моложе сказанного Пьеро и был очень порядочный и хороший юноша; полная противоположность своему брату. Как-то раз, среди прочих, зашел к этому Пьеро мой отец, послушать нашу игру; и, придя в превеликое удовольствие от моей игры, сказал: «Я все ж таки сделаю изумительного игреца наперекор тем, кто хотел мне помешать». На это Пьеро ответил, и сказал правду: «Гораздо больше пользы и чести извлечет ваш Бенвенуто, если он займется золотых дел мастерством, вместо этого дуденья». От этих слов мой отец пришел в такое негодование, видя, что также и я того же мнения, что и Пьеро, что с великим гневом сказал ему: «Я всегда знал, что это ты мне препятствовал в этой моей столь желанной цели, и это ты сделал так, что меня устранили с моего места во дворце, платя мне той великой неблагодарностью, которой принято вознаграждать великие благодеяния. Я тебе его добыл, а ты его у меня отнял; я тебя научил играть и всем искусствам, которые ты знаешь, а ты препятствуешь моему сыну исполнить мою волю; но держи в памяти эти пророческие слова: не пройдет, я не говорю лет или месяцев, но и нескольких недель, как за эту твою столь бесчестную неблагодарность ты провалишься». На эти слова Пьерино возразил и сказал: «Маэстро Джованни, большинство людей, когда состарятся, вместе с этой самой старостью дуреют, как сделали и вы; и я этому не удивляюсь, потому что вы наищедрейше роздали все свое имущество, не подумав о том, что вашим детям оно может понадобиться, тогда как я думаю сделать как раз наоборот, оставить своим детям столько, чтобы они могли помочь и вашим». На это мой отец ответил: «Худое дерево никогда не приносило доброго плода, а наоборот; и еще я тебе скажу, что ты – худой человек, и дети твои будут безумные и бедные и придут за подаянием к моим дельным и богатым детям». Так он ушел из его дома, и оба они бурчали друг другу неистовые слова. Тут я, который стал на сторону моего доброго отца, выйдя из этого дома вместе с ним, сказал ему, что хочу отомстить за оскорбления, которые этот негодяй ему учинил, с тем, чтобы вы мне позволили заниматься рисованием. Мой отец сказал: «О дорогой сын мой, я тоже был хорошим рисовальщиком; но для прохлаждения от этих столь удивительных трудов и из любви ко мне, который тебе отец, который тебя родил, и вскормил, и положил начало стольким достойным дарованиям, на отдыхе от них, неужели ты мне не обещаешь взять иной раз эту самую флейту и этот нежнейший корнет и, к некоторому усладительному своему удовольствию, услаждая себя, поиграть?» Я сказал, что да, и весьма охотно, из любви к нему. Тогда добрый отец сказал, что эти самые дарования будут наибольшей местью, которую за оскорбления, понесенные от его врагов, я бы мог учинить. <… >

X. Меж тем я занимался золотых дел мастерством и им помогал моему доброму отцу. Другому своему сыну и моему брату, по имени Чеккино, как я сказал выше, преподав ему начатки латинской словесности, потому что он желал сделать меня, старшего, великим игрецом и музыкантом, а его, младшего, великим ученым законоведом, не в силах будучи побороть того, к чему нас склоняла природа, которая сделала меня приверженным к изобразительному искусству, а моего брата, который был прекрасного сложения и изящества, всецело склонным к ратному делу; и будучи еще очень молоденьким, уйдя однажды после первого урока в школе изумительнейшего синьора Джованнино де’Медичи[217]; придя домой, когда меня не было, будучи хуже снабжен платьем и застав своих и моих сестер, которые, тайком от моего отца, дали ему мой плащ и камзол, отличные и новые, потому что, помимо помощи, которую я подавал моему отцу и моим добрым и честным сестрам, я от сбереженных моих трудов сделал себе это пристойное платье; видя себя обманутым и что у меня отняли сказанное платье, и не находя брата, ибо я хотел его у него отнять, я сказал моему отцу, почему он позволяет, чтобы мне чинили такую великую несправедливость, когда я так охотно утруждаюсь, чтобы ему помочь. На это он мне ответил, что я его добрый сын, а что этого он обрел, какового думал, что утратил; и что необходимо и даже самим Богом предписано, чтобы, у кого есть добро, давал тому, у кого нет; и чтобы ради любви к Нему я снес эту обиду; что Бог воздаст мне всяких благ. Я, как юноша неопытный, возразил бедному удрученному отцу; и, взяв некий мой скудный остаток платья и денег, пошел к одним из городских ворот; и не зная, какие ворота те, что приведут меня в Рим, попал в Лукку, а из Лукки в Пизу. Придя в Пизу – было мне тогда лет шестнадцать, – остановившись возле среднего моста, где так называемый Рыбий камень, перед лавкой золотых дел мастера, смотря со вниманием, что этот мастер делает, сказанный мастер меня спросил, кто я такой и какое мое ремесло: на что я сказал, что работаю немного в том же самом искусстве, которым занят и он. Этот честный человек сказал мне, чтобы я вошел к нему в лавку, и тотчас же дал мне работу, и сказал такие слова: «По твоему славному виду я заключаю, что ты честный и хороший». И он выложил передо мной золото, серебро и камни; а когда я отработал мой первый день, то вечером он привел меня в свой дом, где он жил пристойно с красивой женой и детьми. Вспомнив о том горе, которое мог иметь из-за меня мой добрый отец, я ему написал, что я живу у очень доброго и честного человека, какового зовут маэстро Уливьери делла Кьостра, и выделываю у него много прекрасных и больших работ; и чтобы он был спокоен, что я прилежно учусь и надеюсь этими знаниями вскоре принести ему пользу и честь. <…>