1930 год Ипатьев встречал в Берлине. Подпись, подтверждавшую его право на выезд из Москвы за границу, снова удалось раздобыть лишь за час до отправки поезда. Мнительный человек, пожалуй, заключил бы, что отдан тайный приказ третировать лично его. Но Владимир Николаевич видел, что за этими злосчастными подписями бегают, как мыши, все отъезжающие, — и подумал, что в этом, возможно, таится некая новинка контрразведческой науки; какой-то мыслитель вообразил, что если визу не давать до последней минуты, то здесь-то шпионы, если таковые окажутся среди пассажиров, разволнуются и себя проявят. По счастливому свойству своей натуры — забывать за работой любые неприятности — Ипатьев, едва попав под своды лаборатории в берлинской Технише Хохшуле, тут же и выбросил из головы изобретательную возню московских подьячих. Здесь его ждала куда более лакомая пища для ума. В компании своего немецкого ученика Карла Фрейтага, выросшего в России и величавшего себя Карлом Федоровичем, он с удовольствием сменил пиджак на фартук, засучил рукава и, как в блаженные старые времена, утвердился у лабораторного стола, увенчанного капитальными слесарными тисками — в них зажимали "бомбу", когда ее нужно было запереть или открыть после опыта.
Они понимали друг друга с полуслова, что по-русски, что по-немецки, и дело двигалось ходко. За два месяца Ипатьев с Фрейтагом успели набрать материал на несколько патентных заявок. Одна из них, способ превращения ацетилена в этилен, выглядела настолько удачной, что постоянные его заказчики, дирекция Баварских азотных заводов, тут же заинтересовались возможностью ее промышленной доработки.
Эта самая фирма — Байерише штикштофверке — успела заключить контракт с Ипатьевым еще тогда, когда в руководстве СССР преобладали люди, которых можно было подозревать в разных грехах, но только не в дефиците здравомыслия. Председатель ВСНХ Дзержинский (он безоговорочно доверял Ипатьеву) сразу понял, что от такого договора будет польза всем. И Советскому государству, которому достанутся валютные отчисления да право бесплатно использовать все ипатьевские разработки, сделанные в Германии. И самому Ипатьеву, который получит превосходные условия для работы да возможность без затруднений общаться с зарубежными коллегами. Ну а если с этой сделки снимет некоторый навар и буржуазная фирма, так что же — таково ее призвание. Позднее, после смерти всесильного основателя ЧК, верх стали брать вожди, всегда готовые пожертвовать презренной выгодой во имя политической интриги…
Этот стиль был не нов. Ипатьеву запомнилось торжество, с которым была встречена вскоре после окончания гражданской войны сделка с Швецией о поставке паровозов. Из всех промышленных стран выбрали как раз ту, которая не имела паровозостроительных заводов и теперь, на последнее золото, собранное обнищавшей Русью, с удовольствием обзаводилась ими. Сделка подавалась как громадный политический успех: ведь теперь шведы наверняка признают Советскую власть. А старые рабочие, с которыми Ипатьев, часто бывавший на заводах, да и сам искусный мастеровой, находил общий язык куда легче, чем порывистые вожди, вздыхали: дали бы, мол, нам хоть десятую часть того золота — мы бы все наладили сами. Будто русские не умеют паровоз построить… К концу 20-х годов политический навар стали ловить в любых международных сделках, а такие, как Ипатьевский договор с немцами, чисто деловые — воспринимать с подозрением. Между тем дело было безупречно ясное: ба-аарской фирмой управляли люди, которые сочувствовали России.
Один из ее директоров, доктор Никодим Каро, тоже неплохо говорил по-русски, в довоенные годы жил в Вильно… Ипатьеву в его странствиях попадалось немало таких вот иноземцев, поживших в России и навеки ею покоренных. Помнился англичанин, бывший петербургский заводчик, в лоск разоренный после национализации, — он ничуть не держал зла на русских и мечтал съездить в Ленинград хотя бы туристом, копил деньги… Швейцарец-инженер, служивший в электротехнической компании, который говорил (правда, уже с трудом подбирая русские слова), что готов работать в полюбившейся ему Москве хоть задаром… Американцы, встреченные в Токио, — те вообще клялись, что их страна очень похожа на Россию, да и делить им с Россией нечего. Так почему же по Москве начинает расползаться такое недоверие, такой страх перед иностранцами? Со времен Лжедмитрия, пожалуй, подобного не было. Может быть, приходят к власти те, у кого сознание как раз на уровне этих самых времен? Или опять — игры провинциального хитро-ванства, опасающегося разоблачений?
Немцы часто кажутся смешными, машинообразными педантами. Наше ежеминутное, обыденное лицедейство им непостижимо. Но зато педант Карлуша Фрейтаг, когда его собственная фирма пытается обжулить Ипатьева, встает и выкладывает документы, из коих следует, что работа выполнена по замыслу русского академика и, следовательно, он должен в ней значиться как полноправный автор. Другой педант, его шеф Каро, правда, пытался надуть Ипатьева при продаже патентов гигантам из "Фарбениндустри", но, стоило его разок уличить в вероломстве, — устыдился и продолжал игру честно…
Игра шла настолько крупная, что понять грешника было можно: соблазн-то измерялся сотнями тысяч. Способ получения удобрений из фосфора и воды (чего же проще!), открытый еще в Ленинграде, а потом доработанный с помощью Фрейтага, вызвал интерес сразу у нескольких концернов. Решили остановиться на "Фарбениндустри", который хоть и должен был, согласно названию, производить только красители, но давно уже стал монополией мирового калибра. На его заводах изготовлялось все, что только ни измыслят химики. Лукавый Каро задумал вначале взять с концерна небольшие деньги и уделить Ипатьеву часть только из них. А потом уж, когда развернется масштабное производство, урвать основной куш. На переговоры в Леверкузен, старинную резиденцию красильщиков, Владимир Николаевич отважно поехал один, без переводчика. Тем не менее вскоре после начала бесед (чрезвычайно вальяжных, с подачей кофе, коньяков и ликеров, которых он сроду не пил) явственно понял, что директора "Фарбениндустри" в курсе всех лазеек, с помощью коих можно было бы опорочить его изобретение. Они, лазейки, были самим же Ипатьевым перечислены в письме, отправленном на имя Каро месяц назад. Вскоре адвокат покупателей сплоховал: показал Ипатьеву это самое письмо, предательски переданное им доктором Каро.
Тут уж академик осерчал не на шутку, выложил на стол свои козыри: лестные предложения, которые были сделаны ему по поводу той же разработки другими фирмами, и "Фарбениндустри" пришлось капитулировать. Потом, когда Каро пришел к нему с повинной и они помирились, Ипатьев все равно держал ухо востро. "Фарбениндустри" в десять раз повысил ставки, предлагал ему уже 250 тысяч марок, частями: сначала треть, потом шестую долю — по мере внедрения метода в производство. Ипатьев поставил твердое условие: триста тысяч — и сразу, безо всяких дробей. Каро сумел добиться и этого… Англичане, которые столь же привычны к лицедейству, как российские обыватели, никогда бы так легко не попались на обмане, не случайно Англия — родина величайших актеров. Там есть из кого их вербовать. И только русскому театру по силам их обставить…
Со стороны "Фарбениндустри", кстати, была сделана попытка Ипатьева перекупить. В приватной беседе в кабинете одного из директоров ему были предложены очень хорошие деньги за то, чтобы Ипатьев сообщал красильщикам результаты своих разработок до того, как они попадут в печать. Можно было бы (директор деликатно покосился в окно, за которым как раз маршировал жиденький строй штурмовиков) подумать и о переходе на постоянную работу, например, с переселением в один из германских городов. На великолепных, царских (так он и выразился) условиях. Ипатьев оба предложения энергично отверг. "Знаю, — вздохнул директор, — слышал — вы человек принципиальный, патриот…"
Здесь тоже любили прихвастнуть осведомленностью. Незадолго до того Ипатьева познакомили с Эйнштейном. За ужином в профессорской компании, где это произошло, кто-то спросил русского гостя, почему он не перебирается за границу. И условия для работы были бы получше, и за жизнь можно было бы не опасаться. А то, если верить газетам, в Москве такое начинается… Ипатьев ответил так, как отвечал на подобные вопросы десятки раз, начиная с семнадцатого года: можно не одобрять поступки властей, которые правят в стране, но это не освобождает от обязанности добросовестно трудиться на ее благо. При царском режиме многие ученые тоже не были его поклонниками, но работали на совесть. Покидать Родину — позор. Эйнштейн встал, объявил, что это — ответ настоящего гражданина, и пожал ему руку. Тогда еще были в ходу такие искренние, но слегка театральные демонстрации человеческой солидарности. Несколько лет спустя Эйнштейн и Ипатьев, встретившись в городке, удаленном на тысячи миль и от Германии, и от России, вспомнили этот эпизод с грустной усмешкой…
Два месяца в Берлине пролетели скоро. Ипатьев успел исполнить далеко не все, что намечал. Не попал в Мюнхен, где стажировался Разуваев (а навестить его очень хотелось). Не добрался и до Страсбурга, где ему должны были вручить диплом почетного доктора местного университета. Отношения между СССР и Францией были натянуты, и ему не удалось оформить въездную визу. Особого огорчения это не вызвало: в июне Ипатьеву предстоял новый маршрут в Германию — он был приглашен на Всемирный энергетический конгресс.
Мартовская Москва разительно отличалась от декабрьской. В присутственных местах царила нервная, паническая суета. Многих служащих не было на месте, и никто не хотел объяснять, куда они делись. Вокзалы кишели толпами угрюмых, оборванных людей, которые шарахались от любого встречного. "Коллективизация" — это слово пестрело в газетах, шуршало в учрежденческих коридорах, каиновой печатью читалось на лбах обитателей вокзалов.
Разом вернулись губительные сомнения, мучившие его последние годы. "Земля — крестьянам"… Неужели это было грандиозной панамой с самого начала? Ах, нет же! Ипатьев своими глазами видел, как радовался Ленин, когда на заседании Совнаркома ему сообщили слегка приукрашенные цифры, говорящие о росте благосостояния в деревне. Как ликовало и начальство, и беспартийная масса, когда в калужскую глухомань прибыла стайка первых советских тракто ров… Сначала гремели привычные речи, трубил самодельный оркестр, но потом масса пустилась в старозаветный пляс вприсядку. Вальяжный представитель центра смотрел на это сурово, без улыбки — и вдруг, все с той же стро гостью, вошел в круг и поплыл павой, мелко перебирая ногами и подергивая плечами, будто у него чесалась спина… Светлое будущее казалось этим людям совсем недалеким, и они рвались к нему без оглядки, добросовестно работая на износ в меру уменья, да не забывая о необходимости учиться. Почему же верх взяли не они, а другие, озабоченные лишь тем, чтобы у нас все оставалось не так, как у прочих народов? Почему страна, вступившая в XX век, имея, что называется, полную руку козырей, снова катится к нищете и кровавому мраку? Не потому ли, что громадные силы тратятся в ней на исполнение мечты, иррациональной, как египетские пирамиды: показать миру, что мы можем все превзойти по-своему, не как другие. И превращается держава в подобие могучего локомотива с пущенной в полный мах машиной, но с прочно зажатыми тормозами, и пережигает свое непревзойденное богатство, почти не сдвигаясь с места…
В ту весну у Ипатьева было предостаточно времени для грустных размышлений. Заседать приходилось столько, что даже он, издавна привычный, поражался. Поражала и пустота бесконечных говорений. Ораторы, порой очень неглупые, деловые люди, часами изливали восторг по поводу невиданных успехов, язвили в адрес неких интеллигентских хлюпиков, которые, мол, не верят в размах грядущих свершений…. На заседании Комитета по химизации, куда съехались сотни химиков со всей страны, Ипатьева поразила грубая брань, неожиданно прозвучавшая в речи некоего руководящего товарища в адрес профессора Рамзина.
Что худого мог сделать этот знаток теплотехники, талантливый изобретатель? Ипатьев, хорошо знакомый с Рамзиным, не мог понять, к чему это клонится, но люди, успевшие освоить науку толкования подобных знамений, объяснили ему: пора, мол, Рамзину сушить сухари.
Этим и запомнился ему съезд, начало которого внушило такие приятные надежды — доклад Ипатьева о его последних разработках был принят с восторгом, начальство наговорило ему лестных слов, пообещало наградить орденом Ленина. В речи Горбунова, бывшего секретаря Ленина, химика по образованию (Горбунов был вскоре избран в академики), прозвучал призыв построить для Ипатьева и других крупнейших экспериментаторов новый, богато оборудованный институт, в котором они могли бы трудиться, не отвлекаясь на поездки за границу… На фоне повального восхищения просьба Ипатьева похлопотать, чтобы его жене Варваре Дмитриевне разрешили поехать летом в Германию вместе с ним — на лечение, встретила полное одобрение и обещание помочь. Он еще не знал в точности, нужна ли эта поездка, но все же попросил.
Вскоре в Москве собрали другую конференцию, о топливных ресурсах. Предполагалось, что Ипатьев доложит на ней о работах по превращению угля в жидкое топливо. Поскольку эти работы в его лаборатории вел Орлов, академик, стремясь подбодрить этого человека, впавшего в хандру после изгнания с Восьмой линии, предложил выступить ему. Под старость он избавился даже от малых следов обидчивости, к которой и смолоду-то не был склонен. Простил Орлову и еще одно прегрешение: пока Ипатьев был в Германии, тот, не спросясь, послал в немецкий журнал статью о своих самостоятельных опытах. Беда была не в том, что он не упомянул в списке авторов шефа — Ипатьев никогда не препятствовал ученикам печататься самостоятельно. Но Орлов нарушил обычай, не рассказав ему о своих наблюдениях, и тем самым поставил в неудобное положение: спроси кто-нибудь академика о новых результатах, добытых в Собственной же его лаборатории, а он не ответит… Ипатьев решил не выговаривать Орлову за это — не то время, чтобы со своими ребятами ссориться, и так сору всякого хватает. Тяжкие подозрения касательно Орлова, которые начали было закрадываться после встречи с Настей, Ипатьев отмел, рассудив, что подобного быть не может: человек из честной петербургской семьи, с университетским образованием, да вдобавок кругом ему обязанный… Не бывает в природе таких нелюдей, которые стучали бы (словечко-то какое!) на своих близких…
На топливной конференции Орлов удивил его очередной раз. Прочел длинный доклад, но ни разу не упомянул, чьим методом пользовался и в чьей лаборатории работает. Как бы упразднил собственного учителя, сидящего здесь же рядом, в президиуме. Даже на тех, кто не больно-то разбирался в углехимии, это произвело неприятное впечатление. Долговязый докладчик в пенсне и подчеркнуто старомодном костюме только что в голос не заявлял: академик Ипатьев вышел в тираж, забудьте о нем. Дерзость не осталась безнаказанной, Орлову всенародно указали на его бестактность, на что он лишь криво улыбнулся, как нашкодивший подросток. Ипатьев же, взяв слово, заговорил о другом — о деле: пора, мол, и нашей стране думать о производстве искусственного топлива. Нефтью мы, слава богу, не обделены, но в отдаленных районах, например в богатой углем Восточной Сибири, куда доставлять жидкое топливо трудно и дорого, установки, подобные тем, что строятся в Германии, вполне могли бы пригодиться…
Его совет постановили принять к руководству, и вправду приняли но только спустя пятнадцать лет. Установка немецкого образца, трофейная, была смонтирована, да притом именно в Восточной Сибири…
Конвейер заседаний между тем не останавливался. Собрали в Москве, в Научно-техническом отделе ВСНХ, директоров институтов, чтобы ознакомиться с результатами исследований, составить планы на будущее. Ипатьева издавна мучили сомнения насчет реальности этой затеи — планировать науку, однако новый председатель НТО Бухарин просил прибыть всех…