Нетрудно было заметить, что ему вовсе не до шуток и на глазах слезы, но никак не дается бедному острослову простая человеческая речь. Ипатьеву припомнилось, что однажды Орлов уже падал перед ним на свои костлявые коленки — в кабинете на Восьмой линии, куда явился будто бы каяться (и было в чем: накануне публично, на совещании, обозвал свадебным генералом). Каяться-то каялся, но оставил дверь в коридор открытой, чтобы коллеги всласть полюбовались мелодрамой… Не приняв театрального тона, он сухо ответил: "Мы не в храме, Николай Александрович. Какое у вас ко мне дело? Я устал".
Беседа получилась путаной и сумбурной. Орлов что-то молол о станках, доставленных из Германии, о новой, открытой им, реакции, которую будто бы надлежит держать в секрете от завистливых коллег, особенно зарубежных. Видно было, что он не может пересилить себя и напрямую заговорить о том, ради чего примчался в Москву. Запуган, конечно. Три с половиной года назад, совсем еще зеленым новичком, чуть не вылетел из Ленинграда как чуждый элемент. Анкета самая предосудительная: генеральский сын, учебу начинал в ПажескоМ корпусе… Пришлось тогда (тоже ведь понесся в панике сюда, в Брюсовский) хлопотать аж у всесильного Уншлихта — доказывать, что этот молодой человек незаменим. Он и в самом деле талантлив, но руки, что называется, не тем концом приделаны; свои блистательные выдумки Орлов далеко не всегда осиливает, ставя опыты. Без ассистентов почти беспомощен. Ну и гонор, конечно, — на пять генеральских сынков… Так они ни до чего и не договорились. Орлов на полуслове вскочил, откланялся и убежал, не попрощавшись с домашними. Что-то там неладно у них, на Восьмой. После Японии придется разбираться…
Многолетняя, выстраданная дисциплина мозга. Ипатьев не мог позволить себе бессонницу. Наутро, несмотря ни на что — выспавшийся, он снова отправился на Лубянку. Товарищ Кочкин сановито прикрыл поросячьи реснички: "Не надо спешить, еще не готово, получите паспорт завтра, в двадцать ноль-ноль". — "Помилуйте, поезд в двадцать два". — "Вот и чудесно, успеете. Буду на месте до ночи, не тревожтесь, мы здесь всегда на посту". В Интуристе, слава богу, решилось. Билет готов. И снова — не до размышлений, не до обид. Совещание в Резинотресте, потом в Военно-химическом управлении…
Успокоение пришло к нему только вечером, в доме давнего друга и коллеги Чичибабина. За чаем мирно поговорили о семейных делах, о новейших методах работы — оба, химики старой школы, осторожно приглядывались к выдумкам физиков, все упорнее твердивших о квантах и электронах. И лишь на прощание, провожая гостя на лестницу, осторожнейший Алексей Евгеньевич прошептал, шевеля стрижеными седыми усами: "А очередь-то двигается. Камзолкин…"
Назавтра в двадцать ноль-ноль Кочкин действительно вручил Ипатьеву паспорт со всеми нужными визами, включая исправленную выездную: выбыть из СССР до 15 октября академик уже не успевал, что и ухитрился, на свое счастье, заметить. Выезд тут же был продлен до ноября и скреплен печатью. А на прощание товарищ Кочкин, отечески усмехаясь, изрек: "Вот и попадете на вокзал, как привыкли, за час". В этом учреждении любили демонстрировать осведомленность. Да еще добавил со значением: "Глядите, профессор, когда вернетесь домой, не обзаведитесь невзначай каким-нибудь этаким, хе-хе, кавказским, что ли, акцентом".
Даже эта, с дальним расчетом пущенная издевка, не выбила его из колеи. Международный вагон был безукоризненно чист, нижняя полка заправлена хрустящим крахмальным бельем… На верхней размещался трогательно суетливый юный француз — сын модного портного из Лиона, отправленный в путешествие по Востоку за отличные успехи в коллеже. Отец два года копил деньги на этот семейный сюрприз, и теперь Жак отрабатывал затраты добросовестным любопытством. Билет на верхнюю полку, с которой так славно наблюдать все, что проплывает за окном, казался ему дополнительной наградой за усердие. Ничего не подозревая, Жак рассказал месье профессору, что вознаградил особым червонцем расторопного чиновника, который позавчера взялся достать ему именно это место — недосягаемо удобное, желанное для любого интуриста.
Мальчик был хорошо воспитан и умолкал, едва почтенный сосед прикрывал глаза. Сосед же пользовался непривычно долгим досугом, чтобы привести себя в порядок. Не столько физически (на это хватило первых суток пути), сколько душевно. Ему, пережившему три войны и столько же революций, было ясно, что скоро многое в стране опять круто переменится и снова многие ее жители окажутся лишними. Кого же вознесет судьба на этот раз, какая человеческая порода станет господствовать? Похоже — та самая, что пока распоряжается лишь паспортами, билетами и прочими несущественными бумажками. Подьячие — пугливые, полуграмотные, выросшие в нищих подслеповатых домишках, живучие и выносливые, как крысы или тараканы… Вот кто скоро заговорит в полный голос! Их можно презирать, но надо же знать и их неброскую силу. А она — в том, что каждый такой акакий акакиевич озабочен отнюдь не одним своим животным существованием. У него есть мечта, гордая мечта вселенского масштаба: доказать, что именно он и ему подобные упорством и живучестью превосходят всех на свете. И что властвовать над всеми прочими — могучими, гениальными, высокими людьми — суждено именно им, скромным и коротконогим… Маленький человечек, захвативший кресло столоначальника или, хуже того, императорский престол, — это пострашнее чумы…
Когда началась германская война, профессору Ипатьеву пришлось забросить свою лабораторию и окунуться в дела промышленности. Именно тогда езда по этой дороге стала для него столь же привычной, как по Николаевской, которая связывала Москву с Петербургом… Армии не хватало взрывчатки, горючего, противогазов. Чтобы делать все это, в свою очередь, требовались громадные количества кислоты серной и азотной, хлора, аммиака, толуола… Ученый генерал, ставший во главе химического комитета, быстро понял, что казенные заводы, конечно, могут нарастить производство того, к чему привыкли, но неспешным, казенным же порядком. А фронт не ждал. Он кинулся к частным промышленникам, заводы коих роились в Донбассе, Поволжье, Приуралье. Некоторые из них, особенно бельгийцы, охотно взялись экстренно развернуть новые производства. Ипатьев своей властью установил простую процедуру. Оценивал вместе с владельцем завода будущие затраты и объявлял: за продукцию получите возмещение этих затрат плюс десять процентов. На такой общепонятной базе дело двинулось с невиданной для России быстротой; частные заводы далеко обошли казенные по выпуску всякого необходимого добра. Но боже, в какое же вязкое болото въезжала эта раскатившаяся телега, едва только требовалось оформить хоть малейшую бумажку! Тогда-то он и осознал губительную силу подьячих…
После революции, которую Ипатьев принял не рассуждая, как единственный шанс выжить для страны, которая шла к одичанию и распаду, ему поручили восстанавливать разрушенные производства, а потом и развивать их дальше. Ипатьев стал членом президиума ВСНХ, фактически министром химической промышленности. И снова — бесконечная, с черепашьей скоростью езда по донецким, приволжским, уральским дорогам… Он предложил рискованный план — привлечь к делу бывших владельцев предприятий: англичан, французов, бельгийцев. Они хоть и обижены национализацией их имущества, но не откажутся за соответствующую долю в прибылях привести дело в порядок. Идеологически очень уязвимый план, за который вполне можно было угодить под арест, был одобрен Лениным и принят к действию. В конце 1921 года бывший генерал отправился в первое после революции путешествие по Европе…
— Простите, профессор, мы подъезжаем… Я хотел спросить, верно ли, что в этом городе был расстрелян ваш император?
Ипатьев открыл глаза. В темноте за окном светились огни издавна знакомых предместий Екатеринбурга. Он никак не мог привыкнуть к новому названию города, да и не хотел, по некоторым причинам, его знать. Не хотелось также отвечать на болезненный вопрос, но зачем обижать мальчика? Ипатьев сказал коротко: "Да, это правда". Жак, однако, не унимался. Он слышал от учителя? будто царь был в парадном одеянии, расшитом бриллиантами, и что пули отскакивали от них, убивая самих убийц… Как легко чужая беда перерабатывается в щекочущую нервы сказочку! Выдержит ли этот благополучный отличник рассказ о том, как это произошло на самом деле, захочет ли продолжать дружескую болтовню с соседом, если узнает его фамилию? Вероятно, учитель называл и фамилию…
"Дом особого назначения", в подвале которого в восемнадцатом году расправились с Романовыми, принадлежал его брату Николаю Ипатьеву, известному уральскому инженеру. Так и назывался — Ипатьевский дом. И хотя владелец его, едва в город привезли царскую семью, был выселен и к расстрелу никакого касательства не имел, фамилия обрела для многих мистическое значение: династия началась в Ипатьевском монастыре, а спустя три века пресеклась в Ипатьевском доме. Когда Владимир Николаевич со своими прожектами появился на Западе, некоторые, особенно русские эмигранты, от него шарахались: как же, большевистский министр, да еще эта фамилия…
На испуганную стрекотню юноши он ответил учительски четко, медленно подбирая французские слова: бриллиантов на царе не было, он был одет в простую — как это перевести? — гимнастерку. Драгоценности были у его дочерей — великих княжон — и у семейного врача Боткина ("Как? Врача тоже убили?" — ужаснулся Жак). Что же касается стрелков, то они были опытные и знали, как избежать рикошетов.
…В начале 20-х годов, наезжая на местные заводы, он пытался отыскать свидетелей бойни в подвале Ипатьевского дома и нашел старичка лакея, который при ней не присутствовал, а припомнил одну житейскую подробность. Царь, не зная в точности, кому принадлежит дом, полагал, что попал в жилище памятного ему председателя химического комитета. Он говорил: "Старайтесь не портить мебель и вещи, прячьте то, что подороже, — здесь же все воруют, а я этого генерала знаю, он очень аккуратный человек, огорчится…" Мелочь, в которой, пожалуй, и был весь секрет Николая Романова, добропорядочного, но совершенно непригодного к царственной миссии. В этой стране всеобщего лицедейства любой писарь изобразил бы величие куда успешнее, чем природный монарх.
Экспресс, хорошо разогнавшийся после стоянки в Свердловске, убаюкал пассажира, опечаленного воспоминаниями, и помог ему отвлечься от видений, из коих следовало, что не видать покойного процветания этой измученной территории, щедро отчекрыженной от прочей Вселенной под всемирный полигон. Не видать и не дождаться, ибо каждый экспериментатор-подьячий знанию и опыту предпочитает бурю и натиск, а благодарной памяти потомков — немедленное, прижизненное самоутверждение.
Международный вагон пробудился поздно, когда состав уже мчался по зауральским степям, расцвеченным зрелыми красками осени. Ипатьев, никогда не заезжавший восточнее Челябинска, приник к окну — и не отрывался от него до конца путешествия. А всего оно длилось одиннадцать дней. На китайской ветке магистрали шли военные действия, фронт проходил в трех верстах от Читы, и поезд был направлен в объезд Байкала, краями еще более дикими и прекрасными. Стоянки были краткими, и пассажиры не успевали огорчиться из-за бедности станционного люда, клянчившего то корочку, то монетку. Иностранцы полагали, что такова туземная традиция, а Ипатьев, единственный русский среди японцев, американцев и французов, населявших экспресс, лишь понаслышке знал, что когда-то эти места славились гостеприимством, богатством снеди, которую сибиряки раздавали проезжим почти даром.