Дуглас что-то знал от Лоры о романе, который дописывал Цукерман, и во время визита развлекал писателя историями о том, как он студентом пытался бороться с грехом самоудовлетворения. Скрипя зубами и пунцовея, он рассказывал Цукерману о тех временах в Милуоки, когда утром он первым делом шел исповедоваться в бесчинствах прошедшей ночи, а через час снова возвращался исповедоваться. И ничто в этом мире, равно как и в другом, не могло ему помочь — ни размышления о страстях Христовых, ни надежда на воскресение, ни сочувственно к нему относившийся священник школы иезуитов, который в конце концов отказался отпускать ему грехи чаще чем раз в сутки. Переработанные и перемешанные с воспоминаниями самого Натана, кое-какие из лучших историй Дугласа проникли и в жизнь Карновского, юного создания, терзаемого онанизмом в еврейском Нью-Джерси так же, как терзался им Дуглас, росший в католическом Висконсине. Подписанный экземпляр первого издания книги автор послал в Алленвуд и в ответ получил от узника короткую сочувственную записку: «Передайте бедняге Карновскому: я молюсь, чтобы Господь дал ему сил. Брат Дуглас Мюллер».
— Она вернется завтра, — сказала Розмари. Она стояла у двери, дожидаясь, когда Натан уйдет. Она вела себя так, будто он силой ворвался в ее прихожую и она не намерена пускать его дальше.
В шкафу Розмари Лора хранила папки со своей перепиской. Охраняя их от возможного вторжения ФБР, одинокая дама обрела новую цель в жизни. Лора тоже обрела новую цель. Три года Лора нянчилась с Розмари, как дочь: ходила с ней к оптометристу, водила в парикмахерскую, отучала от снотворного, испекла ей на семидесятилетие огромный торт…
Думая о бесконечном списке добрых дел и о женщине, которая их совершала, Цукерман понял, что ему необходимо присесть.
Розмари тоже присела, но без особого удовольствия. Она села в датское кресло из его кабинета, старое кресло, которое он не забрал с собой. Потрепанная марокканская скамеечка для ног тоже была его до переезда.
— Как ваша новая квартира, Натан?
— Там одиноко. Очень одиноко.
Она кивнула, словно он сказал: «Прекрасно».
— А работа?
— Работа? Ужасно. На нуле. Не работаю уже несколько месяцев.
— А как ваша милая матушка?
— Одному Богу известно.
Руки у Розмари всегда дрожали, и ответы Цукермана дрожи не унимали. Она все еще выглядела так, будто давно недоедала. Иногда Лора приходила посидеть с ней за ужином, чтобы удостовериться, что она хоть что-то ест.
— Розмари, а как Лора?
— Ну что вам сказать. Она волнуется за молодого Дугласа. Она снова обращалась к конгрессмену Коху по поводу условно-досрочного освобождения, но надежды немного. И настроение у него в тюрьме не очень.
— Да уж наверное.
— Это преступная война. Непростительная. Мне плакать хочется, когда я вижу, что она творит с лучшими из наших юношей.
Лора сделала из Розмари радикалку — что было непросто. Розмари под влиянием своего покойного брата-холостяка, полковника ВВС, была раньше подписана на издания Общества Джона Берча[40]; теперь она хранила документы Лоры и беспокоилась о судьбах противников войны. А Цукермана считала… Кем? Да и важно ли ему мнение Розмари Дитсон?
— Как Лора, — спросил он, — когда она не волнуется о Дугласе? Как она живет?
До него дошли слухи, что трое очень значимых людей в антивоенном движении весьма решительно добивались благосклонности Лоры: красавец филантроп с крайне развитым социальным самосознанием, недавно разведенный; бородатый адвокат, специалист по гражданским правам, который мог спокойно ходить по Гарлему в одиночку, тоже недавно разведенный, и один прямолинейный здоровяк-пацифист, только что вернувшийся с Дейвом Деллинджером[41] из Ханоя, еще не женатый.