413 Тем не менее, каждому должно быть ясно, что такое состояние деградации возможно лишь при определенных условиях. Важнейшим из них является накопление городской, индустриализованной массы, то есть людей, оторванных от земли, вовлеченных в некое одностороннее занятие и лишенных всякого здорового инстинкта, даже инстинкта самосохранения. Утрата последнего измеряется по степени зависимости от государства: чем она выше, тем, собственно, хуже. Зависимость от государства означает, что каждый полагается на всех остальных (= государство), а не на себя самого. Один цепляется за другого и благодаря этому наслаждается ложным чувством безопасности: он не замечает, что висит в воздухе, поскольку его окружают десятки тысяч таких же бедолаг. Вдобавок человек перестает осознавать собственную незащищенность. Растущая зависимость от государства – симптом, далекий от показателя здоровья; она означает, что народ в целом неуклонно превращается в стадо овец, которому постоянно требуется пастух, перегоняющий животных с пастбища на пастбище. Пастушеский посох быстро становится железным прутом, а сами пастухи обращаются в волков. Сколь удручающе было видеть, когда вся Германия в едином порыве вздохнула с облегчением, едва страдающий манией величия психопат провозгласил: «Я беру на себя всю ответственность!» Любому, в ком еще теплится инстинкт самосохранения, отлично известно, что только мошенник готов возлагать на себя ответственность за других, а честному человеку в здравом уме не придет на ум добровольно заботиться о существовании и благе ближних и дальних. Тот, кто обещает все, наверняка обманет, а тот, кто сулит слишком много, склонится, скорее всего, ко злу ради выполнения своих обещаний и встанет на путь, ведущий к погибели. Неуклонное утверждение государства всеобщего благосостояния, без сомнения, прекрасно само по себе, однако, с другой стороны, это крайне сомнительное благо, ибо в результате люди лишаются индивидуальной ответственности, превращаются в младенцев и овец. Кроме того, обществу грозит иная опасность: способные, талантливые попадут в зависимость от безответственных, как, отмечу, именно и произошло во всей Германии. Инстинкт самосохранения гражданина нужно пестовать любой ценой, ибо, оторвавшись от питающих корней инстинкта, человек становится покорным воле ветра, откуда бы тот ни задул. Тогда он ничем не лучше больного животного, деморализованного и слабеющего, и ничто не может вернуть ему здоровье – разве что катастрофа.
414 Признаюсь, все эти слова побуждают меня считать себя пророком, который, по рассказу Иосифа Флавия, возвысил голос в плаче над городом, когда римляне осадили Иерусалим. Плач не принес городу ни малейшей пользы, а каменный снаряд, пущенный римской метательной машиной, покончил с самим пророком[224].
415 При всем желании мы не можем построить рай на земле, а если бы даже могли, то очень скоро общество скатилось бы к упадку во всех отношениях. Мы с восторгом разрушали бы этот рай, а затем не менее глупо дивились собственным подвигам. Более того, будь мы «восьмимиллионной нацией», мы не сомневались бы в том, что виноваты «другие», а наша уверенность в себе стояла бы столь низко, что мы попросту и не подумали бы брать на себя ответственность или вину за что-либо.
416 Это патологическое, деморализованное и психически ненормальное состояние: одна часть коллективной личности творит все то, что другая (так называемая порядочная) часть предпочитает не замечать. Эта дурная часть постоянно защищается от реальных и мнимых обвинений. В действительности, к слову, главный обвинитель находится не вовне, а внутри: это судья, живущий в наших сердцах. Поскольку перед нами попытка природы исцелиться, разумнее было бы не упорствовать в стремлении слишком долго тыкать немцев носами в их собственные преступления (дабы не заглушить голос обвинителя в их сердцах, а также в наших собственных сердцах и сердцах союзников[225]). Было бы чудесно, сумей люди понять, как это приятно и полезно – признать свою вину, сколько в этом поступке чести и духовного достоинства! Но нигде, похоже, нет и проблеска такого понимания. Вместо этого мы неизменно наблюдаем попытки переложить вину на других – «никто не признается, что был нацистом». Немцы, кстати, никогда не оставались полностью безразличными к тому впечатлению, которое складывалось о них во внешнем мире. Их возмущало неодобрение, они даже ненавидели критику. Чувство неполноценности делает людей обидчивыми и приводит к компенсирующему желанию доказать свою значимость. В результате немец стремится выслужиться, а пресловутая «немецкая полезность» проявляется с таким апломбом, что наступает царство террора с расстрелом заложников. Немец больше не страшится убийств, ибо он поглощен размышлениями о собственном престиже. Чувство неполноценности обычно свидетельствует о неполноценности чувств, и это не просто игра слов. Все интеллектуальные и технологические достижения в мире не могут восполнить неполноценность чувств. Никакие псевдонаучные расовые теории, которыми приукрашивалась последняя, не сделали уничтожение евреев более оправданным, а фальсификация истории не придает надежности неверному политическому курсу.
417 Поневоле вспоминается фигура, по меткому выражению Ницше, «бледного преступника»[226]. Тот вообще-то выказывает все признаки истерии. Он не хочет и не может признавать, что он таков, какой есть; он не может выдержать своей вины точно так же, как не мог не навлечь ее на себя. Он готов на любой самообман, если только это поможет ему спрятаться от самого себя. Правда, так происходит везде, но нигде это не проявляется столь широко, как в Германии. Меня далеко не первого поражает чувство неполноценности, присущее немцам. Что там говорили Гете, Гейне и Ницше о своих соотечественниках? Чувство неполноценности ни в коей мере не означает, что оно ложное: просто неполноценность относится не к той стороне личности и не к той функции, в которой она проявляется зримо, а к неполноценности, которая действительно существует, но лишь смутно подозревается. Это состояние легко может привести к истерической диссоциации личности, и одна рука не будет знать, что делает другая, возникнет желание перепрыгнуть через собственную тень и искать в других все темное, неполноценное и виновное. Поэтому истерик всегда жалуется, что вокруг собрались люди, не способные его оценить и движимые исключительно дурными побуждениями, что его окружают презренные смутьяны, толпа недочеловеков, которых следует истребить поголовно, дабы сверхчеловек мог жить на достойном, высоком уровне совершенства. Сам факт того, что мысли и чувства истерика текут по этому пути, служит явным доказательством неполноценности. Потому-то все истеричные люди вынуждены мучить других: они не желают причинять себе боль признанием собственной неполноценности. Но так как никому из нас не дано сбрасывать кожу и избавляться от себя, то везде истерики занимают особое положение и подчиняются собственному злому духу, а мы, врачи, говорим об истерическом неврозе.
418 Все эти патологические черты – полное непонимание собственного характера, аутоэротические самолюбование и самоуничижение, очернение и терроризирование ближних (сколь презрительно Гитлер отзывался о собственном народе!), проецирование тени, ложь, фальсификация реальности, стремление произвести впечатление честными или нечестными средствами, блеф и обман – все это присутствует в человеке, которому был поставлен клинический диагноз истерии и которого причуды судьбы вознесли к власти в Германии как политика, воплощение морали и религиозности, на дюжину лет. Скажете, чистая случайность?
419 Более точный диагноз состояния Гитлера –
420 Среди ближайших соратников Гитлера не менее ярко выделяются Геббельс и Геринг. Последний – этакий рубаха-парень, бонвиван и жизнерадостный мошенник, который привлекает простаков веселой респектабельностью; Геббельс же, не менее зловещая и опасная личность, – типичный
421 Хотелось бы особо подчеркнуть тот факт, что правдоподобие фантазий – неотъемлемая составляющая патологического лжеца. Поэтому даже людям опытным нелегко распознать его планы, особенно когда те еще пребывают на идеалистической стадии составления. Совершенно невозможно предвидеть, как будут развиваться события, и «потворствующая» политика[233] господина Чемберлена в таких обстоятельствах выглядела единственно правильной. Подавляющее большинство немцев находилось в таком же неведении, как и жители прочих стран, а потому естественным путем подпадало под воздействие речей Гитлера, искусно подогнанных к немецкому (и не только немецкому) вкусу.
422 Можно, конечно, понять, почему немцы с готовностью позволяли ввести себя в заблуждение, но почти полное отсутствие какой-либо реакции совершенно непостижимо. Разве не нашлось бы командующих армиями, которые могли бы приказать своим солдатам поступать иначе? Почему же реакция полностью отсутствовала? Я могу объяснить все это только плодами особого душевного состояния, преходящего или хронического предрасположения; такое состояние у индивидуума мы называем истерией.
423 Поскольку не следует считать само собой разумеющимся, будто непосвященный точно знает, что подразумевается под «истерией», лучше будет объяснить: «истерическая» предрасположенность есть разновидность явления, известного как «психопатическая неполноценность». Этот термин ни в коем случае не означает, что индивидуум или народ стоит «ниже» прочих во всех отношениях; он лишь показывает, что существует некое место наименьшего сопротивления, своеобразная неустойчивость, независимая от всех других качеств. Когда мы имеем дело с предрасположенностью к истерии, противоположные черты, присущие всякой психике, в особенности те, что непосредственно влияют на характер, имеют бо́льшую амплитуду, чем у нормальных людей. Это большее расстояние создает более высокое энергетическое напряжение, чем и объясняются свойственные немцам напористость и целеустремленность. С другой стороны, большее расстояние между противоположностями порождает внутренние противоречия, конфликты совести, дисгармонию характеров – словом, все то, что мы видим в «Фаусте» Гете. Никто, кроме немца, не мог бы придумать такую фигуру, настолько внутренне немецкую – буквально до бесконечности. В Фаусте мы находим ту же «рвущую грудь тоску», порожденную внутренним противоречием и раздвоением, то же эсхатологическое ожидание Пришествия Искупителя. В нем мы переживаем высочайший полет ума и падение в глубины вины и мрака, хуже того, низвержение столь глубокое, что Фауст становится мошенником и массовым убийцей в результате своего соглашения с дьяволом. Личность Фауста тоже расколота, «злую сторону» он выводит вовне в образе Мефистофеля, дабы та при необходимости предоставила ему алиби. Он «ведать не ведает о том, что произошло», о том, что дьявол учинил с ветхими Филемоном и Бавкидой[234]. По ходу пьесы так и не складывается ощущение, будто он по-настоящему понимает или искренне раскаивается. Его преклонение перед успехом, как явное, так и негласное, препятствует любым моральным размышлениям, затемняет этический конфликт, и в итоге моральная личность Фауста остается непроявленной. Он не приближается к реальности: это не настоящий человек, он попросту не может им стать (по крайней мере, не в нашем мире). Это немецкое представление о человеке, следовательно, образ – пусть несколько преувеличенный и искаженный – среднего немца.
424 Сущность истерии состоит в систематической диссоциации, в ослаблении противоположностей, которые обычно прочно удерживаются вместе. Может даже доходить до расщепления личности, до состояния, при котором одна рука буквально не знает, чем занята другая. Как правило, наблюдается поразительное неведение о тени; истерик осознает в себе лишь благие мотивы, а когда уже не получается отрицать дурные, становится беспринципным высшим существом, сверхчеловеком (
425 Неведение о другой стороне личности порождает немалую внутреннюю уязвимость. Человек и вправду не знает, кто он такой; чувствует себя в чем-то неполноценным, но отказывается выяснять, в чем заключается эта неполноценность, а потому к первоначальной неполноценности прибавляются новые. Это чувство уязвимости является источником «престижной психологии» истерика, его потребности производить впечатление, выставлять напоказ свои достоинства и настаивать на них, его ненасытной жажды признания, восхищения, лести и стремления быть любимым. В этом причина того крикливого высокомерия, дерзости и бестактности, какими многие немцы, дома пресмыкаясь, точно собаки, завоевывают дурную славу для своих соотечественников за границей. Указанная уязвимость вдобавок выступает причиной трагического отсутствия у них гражданского мужества, если вспомнить критику от Бисмарка[235] (и плачевную роль немецкого генералитета).
426 Отсутствие реальности, столь бросающееся в глаза у Фауста, вызывает соответствующее отсутствие реализма у немца. Последний лишь рассуждает об этом, похваляется своим «ледяным» реализмом, которого самого по себе достаточно, чтобы распознать в нем истерию. Этот реализм есть не что иное, как поза, сценическая, если угодно, постановка. Немец просто играет роль реалиста, но что он на самом деле хочет сделать? Он хочет завоевать мир – вопреки желанию всего мира. Разумеется, он понятия не имеет, как это можно сделать. Но, по крайней мере, он мог бы вспомнить, что однажды подобное предприятие уже потерпело неудачу. К сожалению, тут же придумывается правдоподобная причина, объясняющая неудачу ложью, и ей повально верят. Сколько немцев поддерживало легенду об «ударе в спину»[236] в 1918 году? А сколько сегодня ходит легенд о таком «ударе»? Верить собственной лжи, когда она порождена желанием, – хорошо известный истерический симптом и явный признак неполноценности. Можно было бы подумать, что кровавая бойня Первой мировой войны положит предел таким фантазиям, но этого не случилось; воинская слава, жажда завоеваний и кровожадность стали дымовой завесой для немецкого сознания, и реальность, в лучшем случае лишь смутно воспринимаемая, полностью исчезла из виду. Применительно к индивидууму принято говорить о сумеречном истерическом состоянии. Когда народ целиком впадает в такое состояние, то все бегут за фюрером-медиумом по крышам с уверенностью лунатика, только для того, чтобы очутиться в итоге на мостовой со сломанным хребтом.
427 Предположим, что мы, швейцарцы, начали такую войну, отбросили весь наш опыт, все предостережения и все наши знания о мире столь же слепо и безоговорочно, как немцы, дошли наконец до создания собственного Бухенвальда в нашей стране. Мы, без сомнения, неприятно удивились бы, услышав от иностранца, что швейцарцы, все до единого, спятили. Ни один здравомыслящий человек не удивился бы такому приговору, но можно ли так сказать о Германии? Интересно, что думают сами немцы. Насколько мне известно, во времена действия цензуры[237] в Швейцарии не разрешалось говорить об этом вслух, а теперь, кажется, полагается щадить нежные чувства Германии, и без того униженной. Кто в подобных условиях, позвольте спросить, осмелится составить и высказать собственное мнение? На мой взгляд, история последних двенадцати лет – это история болезни истерического пациента. Я бы не стал скрывать от него правду, ведь врач, ставя диагноз, тем самым пытается найти лекарство, не стремясь причинить боль, унизить или оскорбить больного. Невроз или невротическая предрасположенность – это не позор, а увечье (порой просто
428 Истерия не лечится замалчиванием правды, будь то в отдельном человеке или в народе. Но можно ли сказать, что народ как таковой истеричен? Да, можно – если трактовать народ как коллективного индивидуума. Даже запущенный сумасшедший не совсем лишается ума, довольно многие телесные его функции сохраняются, и порой наблюдаются признаки некоторого возвращения к норме. Еще в большей степени это относится к истерии, где в действительности нет ничего аномального, не считая ряда преувеличений, с одной стороны, и слабости или временного паралича нормальных функций, с другой стороны. Несмотря на свое психопатическое состояние, истерик очень близок к нормальности. Следовательно, мы можем ожидать, что многие части психического политического тела останутся совершенно нормальными, хотя общая картина вполне соответствует истерической.
429 Немцы обладают, несомненно, специфической психологией, которая отличает их от соседей, несмотря на многие человеческие качества, разделяемые с человечеством в целом. Разве не они показали миру, что мнят себя высшей расой, имеющей право не считаться ни с какими человеческими угрызениями совести? Разве не они признали другие народы низшими и не сделали все возможное, чтобы тех истребить?
430 Ввиду этих жутких фактов покажется милым пустячком желание переосмыслить понятие высшей расы и поставить диагноз неполноценности убийце, а не убитому, одновременно осознавая, что тем самым наносится урон всем немцам, которые ясно видели, к чему ведет одержимость их народа. Человеку действительно больно причинять боль другим. Но европейцы – братство народов, в которое входят и немцы, – ныне страдают, и если мы раним в ответ, то не с намерением уязвить и терзать, а, как я сказал ранее, с целью узнать правду. Как и в случае с коллективной виной, диагноз психического состояния распространяется на всю нацию и даже на всю Европу, чье психическое состояние уже в течение некоторого времени вряд ли можно было назвать нормальным. Нравится нам это или нет, мы не можем не спросить, что не так с нашим искусством, с этим тончайшим из всех инструментов отражения национального духа? Как объяснить откровенно патологический элемент в современной живописи? А атональная музыка и далеко распространившееся влияние бездонного «Улисса» Джойса? Вот зародыши всего того, чему предстояло стать политической реальностью в Германии.
431 Европеец, вернее, белый человек как таковой, едва ли сможет верно судить о своем душевном состоянии. Он слишком глубоко вовлечен в происходящее. Мне всегда хотелось посмотреть на европейцев со стороны, и в ходе своих многочисленных путешествий я сумел установить достаточно близкие отношения с неевропейцами, благодаря чему смог взглянуть на европейцев их глазами. Белый человек боится, беспокоится, торопится, мечется и (в глазах неевропейцев) одержим самыми безумными идеями, несмотря на несомненную жизненную силу и дарования, которые дают ему ощущение бесконечного превосходства. Преступлений, совершенных белыми против цветных рас, множество, хотя очевидно, что это не оправдывает никаких новых преступлений, точно так же, как отдельному человеку не становится лучше от того, что он находится в огромной компании плохих людей. Дикари опасаются пристального взгляда европейцев, полагая, что их могут сглазить. Вождь пуэбло однажды признался мне, что считает всех американцев (единственных белых мужчин, которых он видел) безумными; обоснования, им приведенные в подкрепление этой точки зрения, звучали сходно с описанием поведения и причин одержимости. Что ж, он, быть может, и прав. Впервые с незапамятных времен нам удалось усвоить весь первобытный анимизм заодно с духом, оживляющим природу. Не только боги оказались низвергнуты со своих планетарных сфер и превращены в хтонических демонов; под влиянием научного просвещения даже эта шайка демонов, которая во времена Парацельса счастливо резвилась в горах и лесах, в реках и человеческих жилищах, превратилась в жалкий пережиток, чтобы наконец окончательно сгинуть. Испокон века природу наполнял дух. Ныне же мы живем среди безжизненной природы, лишенной богов. Никто не будет отрицать ту важную роль, которую силы человеческой психики, олицетворенные в фигурах «богов», играли в прошлом. Сам акт просвещения мог уничтожить духов природы, но не соответствующие им психические факторы, будь то внушаемость, отсутствие критики, пугливость, склонность к суевериям и предубеждениям – словом, все те качества, которые делают одержимость возможной. Несмотря на устранение психического из природы, психические условия, порождающие демонов, продолжают действовать по сей день. На самом деле демоны не исчезли, они лишь приняли иную форму – форму бессознательных психических сил. Эта метаморфоза шла рука об руку с возрастающим раздуванием эго, все более и более очевидной с шестнадцатого столетия. В итоге мы начали осознавать психику, и, как показывает история, открытие бессознательного было особенно мучительным эпизодом этого процесса. Ровно тогда, когда люди принялись поздравлять друг друга с уничтожением всех призраков, выяснилось, что теперь те, бросив шастать по чердакам и заброшенным руинам, порхают в головах вроде бы нормальных европейцев. Тиранические, навязчивые, опьяняющие идеи и заблуждения распространились повсюду, и люди начали верить самым нелепым слухам, словно одержимые.
432 События, которые мы наблюдали в Германии, были всего-навсего первой вспышкой эпидемии безумия, вторжения бессознательного во вполне упорядоченный, казалось бы, мир. Народ целиком, вместе с бесчисленными миллионами граждан других наций, втянулся в кровавую дикость войны на уничтожение. Никто не понимал происходящего, менее всего – сами немцы, позволившие своим вождям-психопатам загнать себя на бойню, словно загипнотизированных овец. Может быть, немцам такая участь была предопределена, ибо они оказали наименьшее сопротивление той духовной заразе, которая угрожала каждому европейцу. Но особые дарования этого народа могли бы помочь, могли бы сделать немцев теми самыми людьми, которые вынесли полезный урок из пророческого примера Ницше. Последний был немцем до мозга костей, даже в заумной символике своего безумия. Именно слабость психопата побудила его сотворить «белокурую бестию» и «сверхчеловека». Конечно, вовсе не здоровые элементы в немецком народе привели к триумфу этих патологических фантазий с невиданным ранее размахом. Слабость немецкого характера, как и у Ницше, оказалась благодатной почвой для истерических фантазий, хотя следует помнить, что сам Ницше не только сурово критиковал немецкого обывателя, но и подставлялся под нападки. Словом, немцы получили бесценную возможность для самопознания, которую, впрочем, упустили. А можно ведь вспомнить еще приторную громоподобность Вагнера!