Книги

Четыре жизни. Хроника трудов и дней Павла Антокольского

22
18
20
22
24
26
28
30

В обеих балладах прорисовывается образ художника, чутко слушающего время и готового воплотить его в своем искусстве. Но сердце поэмы, мне кажется, все-таки не здесь.

Я точных дат не привожу — Не хронику пишу, Но к боевому рубежу Равнение держу.

Так начинается третья и последняя баллада — «Баллада молнии». Это и есть «боевой рубеж» поэмы.

Говоря так, я вступаю в спор с ее автором. Характеризуя первую балладу о Пикассо — «Балладу времени», Павел Григорьевич писал мне: «Она важнейшая в этой поэме: в ней сущность замысла, а не в третьей!»

Слов нет, «Баллада времени» имеет первостепенное значение для всей поэмы в целом. Возможно, что сущность замысла поэмы действительно в ней. Но если иметь в виду не замысел, а его воплощение, то, мне кажется, нельзя не признать важнейшей все-таки не первую балладу, а третью.

Логически говоря, поэт рассказывает в ней о том, как Пикассо создал своего знаменитого Голубя, ставшего символом борьбы за мир. Но как мало дает это логическое определение!

В образе молнии, ударившей в глаза художнику и осветившей для него весь мир, Антокольский соединяет и динамическую картину века с его непримиримыми противоречиями, и мгновенное творческое озарение, внезапно открывающее глаза художнику на все, что его окружает.

«Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы»! Думаю, что не ошибусь, если скажу, что тень пушкинского «Пророка» витала над Антокольским, когда он писал «Балладу молнии». Подобно шестикрылому серафиму, молния «перстами легкими, как сон», касается глаз и ушей художника, и он видит и слышит все, что до сих пор было от него скрыто.

Увидел яростный старик В окалинах грозы Весь евразийский материк От Эбро до Янцзы. Увидел, восхищенья полн, Пленен голубизной, За плеском средиземных волн Весь африканский зной.

«Увидел...», «Услышал...» — вот что происходит с художником в «Балладе молнии». Вероятно, он мог бы сказать о себе: «И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет...» Это уже и не о Пикассо, и даже не о самом себе. Это вообще о чуде искусства, о вдохновенье, о божестве...

Но сходство с «Пророком» не ограничивается и этим. Влетев к художнику, молния повелевает ему: «Восстань. Нацелься. Бей. Ударь. Зажги. Будь начеку». Если это и не «бога глас», то голос Времени, воплощенного в образе молнии. Она «белым турманом» ложится на холст, и созданный художником голубь живет во всех домах и облетает все материки.

Повторяю: «Баллада времени» занимает в поэме важнейшее место. Здесь Пикассо показан на фоне эпохи, здесь поэтически раскрыта его связь с временем, здесь обнажены жизненные источники, питающие его творчество. Недаром в этой балладе Время прямо обращается к художнику («Не робей! Нам обоим надо видеть дальше всех телескопов. Будет в Гернике канонада. Встанут мертвые из окопов»), недаром здесь мы вновь находим образ Времени, летящего над головой художника и осеняющего его шумом своих крыльев.

Не менее важное место в поэме занимает и «Баллада кануна». Вот что писал мне о ней Павел Григорьевич: «Недостаточно упомянуть о том, что Щукин — «богач, но не капиталист» (если уж упоминать об этом!). Это тоже нуждается в каком-то раскрытии, и оно имеется во второй балладе. И на этом действительно стоит остановиться. Ибо Щукин талантливый русский самородок, импортировавший в Россию импрессионистов и тех, кто шел за ними, — т. е. выполнивший очень серьезную историческую работу, и я совсем не случайно сделал его героем этой баллады. Его появление подготовлено моим «Кощеем» и резко с ним контрастирует».

Этот авторский комментарий к «Балладе кануна» весьма ценен: особенно интересно указание на то, что образ Щукина подготовлен образом Кощея и в то же время резко контрастирует с ним.

Я уже не раз подчеркивал внутреннюю органичность, с какой развивалась на протяжении многих лет поэзия Антокольского. «Аукнулось в 20-х годах — откликнулось в 50-х или в 60-х»! Так «Четвертое измерение» перекликается, или, по выражению самого поэта, «кольцуется» с «Пожаром в театре», а «Звезда» — с написанной пятьдесят лет спустя «Циркачкой». Так и поэма «Пикассо» естественно «кольцуется» с написанным на тридцать лет раньше «Кощеем».

«Баллада кануна», посвященная русскому самородку Щукину, как я уже сказал, занимает в поэме важное место. Без нее, как и без «Баллады времени», была бы невозможна и «Баллада молнии». Но сердце поэмы, то, что сам автор назвал ее «боевым рубежом», все-таки, мне кажется, — «Баллада молнии».

В заключение Антокольский вновь возвращается к своей постоянной мысли о незавершенности мира и бесконечности того пути, которым идет к его освоению художник:

От оголенных проводов Бьет, как бывало, сила тока. Здесь нет конца и нет итога. Художник в дальний путь готов.

С образом художника Пикассо соседствует в «Четвертом измерении» образ ученого Ньютона. Гениальное открытие, сделанное Ньютоном, атакует «столетний, серый, лысый, как колено», пресвитер. Он издевательски спрашивает: «Что за ветер умчал вас дальше межпланетных сфер?» В ответе на этот вопрос мы вправе услышать своего рода девиз поэзии Антокольского. «Я ДУМАЛ, — Ньютон коротко ответил. — Я к этому привык. Я думал, сэр».

Если бы мы попытались определить пафос поэзии Антокольского, вернее всего было бы сказать, что это пафос ищущей мысли, которая не довольствуется готовыми решениями, а стремится извлечь на свет и понять то, что скрыто от обычного глаза. Научная поэзия? Может быть, но совсем не в том смысле, в каком понимал ее Брюсов. Не холодная, хотя и блестящая, поэтизация достижений науки, а напряженные поиски истины, благоговейное отношение к человеческой мысли, стремление познать мир с тем, чтобы его переделать.

Такова едва ли не высшая точка продолжающейся четвертой поэтической жизни Павла Антокольского.

Забыл, чем был, не разгадал, чем буду, Не слишком верю в каменного Будду С бессмысленно-двусмысленной улыбкой.Но был и буду парусом и скрипкой, И вольтажом любого напряженья, И дальным рубежом воображенья...

Так пишет Антокольский в книге «Четвертое измерение». Такова поэтическая программа, которой он следовал всю жизнь и остается верен поныне.

В течение полувека паруса его поэзии полны ветром Истории. За пятьдесят лет — и каких лет! — неузнаваемо изменилась жизнь, окружающая поэта, изменились и его стихи, прошедшие через все перевалы эпохи. Неизменным осталось только одно — высокое служение духу Творчества, высшим выражением которого всегда были для поэта революционные свершения народа, борющегося за новую жизнь на земле. Судьба народа была судьбой поэта, все испытания, выпавшие на долю народа, были и его испытаниями.