Маяковский одержим идеей противопоставления двух миров. Эта идея так или иначе развивается почти в каждом его стихотворении о Париже. Мысль о родине не покидает его ни на минуту, выражаясь бесконечно разнообразно. То это обращенный к Эйфелевой башне прямой призыв: «Идемте, башня! К нам! Вы — там, у нас, нужней!», «К нам, к нам, в СССР», то внезапное восклицание по дороге в Париж: «Сейчас бы в сани с ногами — в снегу», то крылатое «Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли —
Поэтическое мышление Антокольского, наоборот, развертывается как бы по вертикали. Он также одержим идеей противопоставления двух миров, но он противопоставляет не Париж и Москву, как это делает Маяковский, а два Парижа — исторический и современный. Его ни на минуту не покидает мысль о революционных традициях Парижа, преданных забвению современными парижанами. Эта мысль выражается в его стихах о Париже так же разнообразно, как мысль о Москве в стихах Маяковского. Вот он видит балаган «Гран Гиньоль»: «Здесь — когда-то История! вышла!! на приступ!!! А вот там от нее — консервируют вонь!!» И дальше в том же стихотворении: «Не жилище. А сверженных слав бивуак». Для Антокольского Париж — город «сверженных слав». Франтихи, дуры, бульварные ротозеи — я пользуюсь словами Маяковского, чтобы подчеркнуть сходство ощущений, испытанных обоими поэтами в Париже, — знать ничего не знают ни о Робеспьере, ни о Жан-Жаке. Республиканский флаг треплется под ветром, «как юбка потаскухи». Поэт ищет точные и беспощадные слова, чтобы заклеймить тех, кто предал славу Франции, пригвоздить их к позорному столбу. Одно из своих стихотворений о Париже он заканчивает образом, может быть, несколько рискованным, но, право же, отлично передающим всю меру его ненависти и презрения к современному парижскому мещанству: «Туча дряблая раздута, как пустой презерватив».
Нельзя сказать, что в стихах Маяковского о Париже начисто отсутствуют какие бы то ни было размышления о прошлом французской столицы. Сказать так — значило бы просто погрешить против истины: все хорошо помнят хотя бы «Версаль», где поэт обращается к прошлому Парижа. Но весьма примечательно, как звучит это обрашение у Маяковского. Вот он заявляет, что из всей «красотищи» Версаля ему «больше всего понравилась трещина на столике Антуанетты». Следует известное всем четверостишие:
После этого короткого и, я бы сказал, саркастического экскурса в историю поэт тотчас возвращается к тому, что владеет им постоянно: «Сюда бы — стальной и стекольный рабочий дворец миллионной вместимости» и т. д. Это для него главное, об этом он все время думает, осматривая Версаль, а не о его историческом прошлом.
С другой стороны, и Антокольский нередко связывает Париж и Москву как в историческом, так и в современном плане. Это восходит еще к его поэме «Коммуна 1871 г.». Говоря о рослом национальном гвардейце, вспоминающем мотив боевой революционной песни, поэт пишет:
Эти строки любопытны вдвойне: сопоставлением двух бурь — парижской и московской, а также неожиданным и косвенно подтверждающим то, что сказано выше, упоминанием о Маяковском. Так страдать оттого, что республиканский флаг треплется, «как юбка потаскухи», так болезненно и мучительно воспринимать зрелище современного ему Парижа мог только человек, воспитанный новым общественным строем и всюду чувствующий себя его посланцем.
Выше говорилось, что в поэтике Антокольского вряд ли могло возникнуть прямое обращение к Эйфелевой башне. Но вот что интересно: в стихотворении «Химеры действуют» Антокольский договаривается с химерами о восстании почти так же, как Маяковский с Эйфелевой башней. Правда, он не ведет с ними того разговора на равной ноге, какой ведет с башней Маяковский, — это действительно не в его поэтической манере. Он предоставляет слово самим химерам. Но, по существу, речь идет об одном и том же.
У Маяковского:
У Антокольского:
Разными путями, каждый по-своему — вертикально или горизонтально — два выдающихся советских поэта пришли к одному и тому же, совпали в едином ощущении, выразили одно и то же чувство.
Как бы ни были прочны нити, связывающие книгу «Действующие лица» со вчерашним днем Антокольского, все-таки главное в ней — время, врывающееся в стихи. Заметное место в книге занимает небольшая поэма «Девятьсот четырнадцатый». Она целиком продиктована чувством времени, насквозь проникнута неподдельным историзмом.
К теме девятьсот четырнадцатого года Антокольский обратился не впервые. Еще в «Западе» было стихотворение «1914 — 1924».
В «Повести временных лет» Антокольский рассказывает о том, что стихи, посвященные десятилетию со дня начала первой мировой войны, были заказаны ему редактором московского журнала «Россия» (позже — «Новая Россия») И. Лежневым. «Задача увлекла меня, — пишет Антокольский, — и показалась ответственной и почетной. Передо мной лежала большая конторская книга, разграфленная для бухгалтерских записей. Листов в ней было примерно сто. С апреля по июнь половина книги была исписана зачеркнутыми и перечеркнутыми черновиками. Стихи дались мне с большим трудом. Я искал яркие формулировки, хотел быть простым и внятным, но на каждом шагу сбивался».
В стихотворении «1914 — 1924» мировая война представала в образе нависшей над миром зловещей грозы: «Над гарью городов гроза», «Бессмысленно глядит гроза», «Скосив цыганские глаза, звонит браслетами гроза» (в поздней редакции эта строка была переделана: «Скосив огромные глаза, в полнеба выросла гроза»). Слова, которыми стихотворение заканчивалось, звучали как своего рода предостережение, а то и предчувствие:
В маленькой поэме, а вернее — в цикле стихов «Девятьсот четырнадцатый» Антокольский повторяет последнюю, вещую строфу. Много лет спустя ее значение было подчеркнуто еще и тем, что поэт выделил из цикла несколько стихотворений и дал им общее название «Молоко волчицы».
Сравнив «Девятьсот четырнадцатый» со стихотворением «1914 — 1924», мы без труда убедимся, что поэт не просто повторяет свою старую тему, а развивает и углубляет ее, придает ей более зрелое историческое истолкование. Его взгляду на события четырнадцатого года присуща теперь гораздо бо́льшая острота, его протест против войны звучит с новой силой, его антимилитаристская позиция более осознанна и более активна. Это особенно ощущается в последнем разделе «Девятьсот четырнадцатого» (в сущности, это самостоятельное стихотворение; впоследствии оно публиковалось отдельно, под названием «Могила неизвестного солдата»):
«Бумкомбинат», «Париж, вторая серия», «Девятьсот четырнадцатый», стихи о Гоголе с их неожиданными для Антокольского сатирическими мотивами, в какой-то мере «Катехизис материалиста» — все это вместе взятое и делает книгу «Действующие лица» началом второй поэтической жизни Павла Антокольского.
Не следует переоценивать роль, которую сыграли «Действующие лица» в творческом развитии поэта. Но важно то, что в этой книге, как я уже говорил, возникли новые для него тенденции сближения с реальной живой жизнью.
«Действующие лица» заканчиваются торжественной клятвой. «Кто был ничем, тот станет...» — такова великая правда века. «Большей правды нет».
«Как все мы, — писал по поводу этих строк Луговской, — Антокольский в это время прорвался к большой правде, которую мы тогда понимали, может быть, наивно, как подвижничество, пафос цифр и схем...»