Действие «Робеспьера» происходит в начале термидора 1794 года. Балаган Горгоны под управлением Алкивиада-Ахилла Бюрлеска — впоследствии автор будет называть его Горбуном — въезжает в кипящий страстями, находящийся во власти террора, ожидающий своей участи революционный Париж. Пока Горбун дает представление, в задней комнате маленького кафе встречаются те, чьи имена уже обозначены в очередном проскрипционном списке Робеспьера: Вадье, Барер, Тальен, Колло д’Эрбуа, Фуше. Они должны уничтожить Робеспьера и Сен-Жюста, иначе будут уничтожены сами.
Девятого термидора заседает Конвент. Робеспьеру не дают говорить. Шатаясь, он спускается с трибуны, но куда ни пытается сесть, всюду места погубленных им — Дантона, Кондорсе, Верньо...
Приказом Конвента Робеспьер объявляется вне закона. Угодивший в тюрьму Горбун видит, как комендант отказывается принять Робеспьера, боясь нарушить приказ Конвента. Робеспьер выходит из тюрьмы, еще окруженный своими сторонниками, но участь его решена. В последней сцене поэмы он пойдет на гильотину.
Судьба Робеспьера причудливо переплетается в поэме с судьбой Стеллы. Ночью с ним заговаривает каменная маска на фасаде одного из домов — маска Горгоны. Это его разговор с самим собой, его болезнь, его бессонница. На смену маске является спящая девочка в надвинутом на глаза фригийском колпаке. Робеспьер узнает, что ее зовут Стелла и что она бродячая акробатка из балагана Горгоны. «Горгона? — говорит Робеспьер. — Странно. Сходятся все нити вокруг ее косматой головы». В этом уже есть некая мистика. Роковая судьба Робеспьера предопределена. Его обреченность звучит и в реплике Стеллы: «А что в Париже правит Робеспьер, что он еще страшнее, чем Горгона, — по чести, мне на это наплевать». Кроме того, Стелла говорит, что новый знакомый напоминает ей картинку, которую она где-то видела: человек с большим ножом стоит возле корзины, полной людских голов. «Так я, по-твоему, похож на эту кровавую фигурку?» — спрашивает Робеспьер. «Да, немного, — отвечает Стелла. — В особенности сбоку».
Робеспьер предлагает проводить ее, но Стелла наотрез отказывается. Оставшись один, Робеспьер вновь обращается к каменной маске: «Горгона, гипсовая маска славы! Идем. Я все-таки с тобой. Пора». Так в союзе с Горгоной он уходит навстречу своей неизбежной гибели.
В первом издании Антокольский назвал свое произведение «драматической поэмой в восьми главах». Затем оно стало именоваться «драматической поэмой» и, наконец, просто «поэмой». Я назвал бы его маленькой трагедией. Было бы наивно искать здесь глубокого и объективного раскрытия социально-психологической драмы Робеспьера. Перед нами воплощенная в образе Робеспьера романтическая трагедия некоей мировой усталости.
Белинский писал: «Всякое лицо трагедии принадлежит не истории, а поэту, хотя бы носило и историческое имя». К маленькой трагедии Антокольского это, во всяком случае, относится. Только так ее и можно рассматривать. При таком подходе обнаружатся ее весьма незаурядные качества: острое чувство трагического, подлинный драматизм, неподдельная патетика, мастерское владение поэтическим диалогом. И над всем этим — по-прежнему страстное желание сделать поэзию достоянием театра, помножить поэзию на театр, осуществить свою давнюю мечту — создать театр поэта. Поэма «Робеспьер и Горгона» написана
В первой поэме Антокольского есть место, где автор выходит из-за кулис и прямо обращается к зрителям с монологом явно полемического свойства:
То, чем вправе гордиться историк, приводит в отчаянье поэта. Он хочет воскресить преданные забвенью легенды, добыть «из пепла природы» и вернуть к жизни тех, кого звали Сен-Жюст и Робеспьер. «Человек. Человек»...
После «Робеспьера» Антокольский берется за поэму о Парижской коммуне, но его внимание тут же отвлекает неоконченная рукопись о «несчастном и гениальном» Вийоне. «Еще в разгар работы над «Коммуной», — вспоминает он, — я хлопнул себя по лбу и решил, что мое настоящее дело не эти разрозненные фрагменты о Париже 1871 г., а веселая, живая, театральная вещь — озорство средневековья, с шутами, чертями, монахами, пропойцами».
«Коммуне» так и суждено было остаться в отрывках. Над «Вийоном» же поэт работал с огромным увлечением.
Первое издание своей новой драматической поэмы автор снабдил предисловием, где вновь подтвердил то, что уже было однажды высказано в «Робеспьере и Горгоне»: «Предлагаемая поэма не претендует на то, чтобы использовать архивную пыль, относящуюся к Вийону. Вийон поэмы — литературный герой, а не историческое лицо. Все описанные здесь его приключения выдуманы мной». Как тут еще раз не вспомнить слова Белинского…
Антокольский задумывал своего «Вийона» как «веселую, живую, театральную вещь, озорство средневековья». Действительно, в поэме есть и шуты, и монахи, и пропойцы. Не обошлось и без чертовщины — такова очень важная для общего замысла сцена встречи Вийона с огородным пугалом, предрекающим поэту бессмертие. Об этой встрече Вийону придется вспомнить в конце поэмы, когда он волею автора перенесется в конец девятнадцатого века и предстанет перед важными стариками, академиками, с ученым видом рассуждающими о том, кто такой был Франсуа Вийон, когда родился и существовал ли вообще. «Этот мертвец безнадежно путает наши карты», — скажет один из ученых стариков, когда Вийон попытается что-то рассказать о своей жизни. «Еще неизвестно, кто из нас мертвец!» — отпарирует Вийон и с горечью воскликнет: «Так вот оно, твое хваленое бессмертие, Пугало?»
«Франсуа Вийон» — трагедия о «несчастном и гениальном» поэте. В центре ее — романтически-загадочная, таинственная судьба Вийона. Герой поэмы возвышается над окружающим его миром благопристойных торговцев, напыщенных рыцарей, псевдоученых каноников, похотливых монахов, церковных воров. В этом мире преуспевает Боэмунд Корбо, в прошлом близкий друг Вийона, такой же беспутный школяр Сорбонны. Именно Корбо, «честный монах», поклявшийся богу всю жизнь оставаться бездушным, оказывается не только врагом Вийона, но и его последним судьей. Он присуждает его к виселице: «Ты мертвый, ты вор, ты мой сверстник Вийон».
Но что бы ни говорил Корбо, какими бы страшными карами ни грозил, Вийон остается верен своей романтической юности.
Демократически-плебейский дух Вийона сродни его потомку санкюлоту. «Не монашески-овечий, голый, страстный и простой, — вот он, мир мой человечий!» — возглашает Вийон. Утверждением страстного и простого человечьего мира определяется пафос не только «Вийона», но и «Санкюлота», и «Робеспьера», и всей первой поэтической жизни Павла Антокольского.
Многих советских поэтов, выступавших в двадцатых годах, принято называть романтиками. Говоря о «Франсуа Вийоне», Антокольский и сам замечает, что здесь «сконцентрировались признаки моего раннего романтизма». Романтиками обычно называют и Багрицкого, и Светлова, и Тихонова.
Это, конечно, верно. Больше того — при желании можно найти много общего между этими советскими поэтами и Антокольским. Так, например, свойственное Антокольскому пристрастие к романтической литературной традиции, издавна присущая ему любовь к классическим «мировым» образам — Гамлет, Гулливер, Дон-Кихот! — не только не обособляют его от Багрицкого или Тихонова, но скорее сближают и связывают с ними.
Каждый, кто знает советскую поэзию, скажет, конечно, что это строки из стихотворения Тихонова «Свифт», но согласитесь, что есть все основания сопоставлять их с очень многим из написанного Антокольским. У Антокольского — «Гулливер», у Тихонова — «Гулливер играет в карты». Сопоставив эти стихи, будущий автор исследования на тему «Тихонов и Антокольский» сможет очень отчетливо очертить линии сходства и различия между двумя признанными лидерами советской поэзии...