Позднее под большим секретом он рассказал мне, что на Сталинградском тракторном прошла волна массовых арестов. Тысячи работников завода, членов партии и беспартийных, были арестованы, преданы закрытому суду и либо сосланы в Сибирь, либо расстреляны. В числе последних оказался мой хороший знакомый Кудинов. В Сталинград его прислали из Москвы и назначили секретарем парторганизации завода. Мы жили в одном доме. Кудинов с женой Марусей занимали небольшую комнату в двухкомнатной квартире. Он был честным партийцем. На завод уходил рано утром и возвращался не раньше одиннадцати вечера. Маруся жаловалась, что почти не видит мужа.
Высшую меру Кудинов получил за то, что якобы попустительствовал врагам народа. Марусю выселили из комнаты.
Переведенные в Москву сталинградцы избежали ареста – кто по счастливой случайности, а кто в соответствии с чьими-то планами – и скорее всего, считали, что в столице им ничто не угрожает. Но наступил 1934 год, и однажды главный инженер завода Меламед не вышел на работу. Все восприняли это как тревожный знак: ГПУ занялось нашим заводом.
И действительно скоро дошла очередь до Гросса. После ареста его лишили ордена Ленина, который он получил за заслуги перед государством, а жену и двух дочерей выселили из квартиры и выслали из Москвы.
Через несколько месяцев все специалисты, приехавшие из Сталинграда, исчезли. Через год мы узнали, что Меламед и Гросс расстреляны.
После убийства Кирова, 1 декабря 1934 года, репрессии приобрели угрожающие масштабы. Существовало мнение, что первый секретарь ленинградской партийной организации Сергей Миронович Киров со временем может стать преемником Сталина. После его смерти иностранные специалисты были лишены особого статуса. Шли повальные увольнения и аресты коммунистов и беспартийных. Каждый день кто-нибудь не приходил на работу на нашем заводе, на других московских предприятиях и по всей стране.
Под ударом оказались не только заводы. Аресты шли по всему городу. Среди моих друзей была супружеская пара Лена и Петя. Петя работал инженером-электриком на электростанции в Москве. Однажды он не вернулся с работы домой. Не появился он и на следующий день. Ни на работе, ни в милиции о Пете ничего не знали. Наконец, доведенная до отчаянья, Лена обратилась в ГПУ. Там ей сообщили, что ее муж арестован, и все – никаких подробностей. Лена вернулась домой, а в три часа ночи пришли за ней. Это случилось в конце 1934 года. Следующий раз я услышал о ней лишь в 1946 году. Лену спасло то, что она была медицинской сестрой и в Сибири, куда ее сослали, работала в больнице. Петя пропал без следа.
В одну из ночей пришли за другой моей московской знакомой, Евдокией Филипповной. Химик по образованию, она более пятнадцати лет проработала в Наркомате сельского хозяйства. Муж побоялся идти на Лубянку и послал шестнадцатилетнюю дочь узнать, что с матерью. Та было отправилась, но при виде серого Лубянского здания представила, что ее там может ждать, испугалась и вернулась домой. Мать она больше не видела.
Из восьми моих знакомых, арестованных в тот год, вернулся лишь один. Москвичи пребывали в таком страхе, что я больше не мог ходить в гости. Увидев меня на пороге своей квартиры, хозяева, как правило, вежливо, но твердо говорили: «Пожалуйста, не приходите к нам!».
В то время, когда тысячи безвинных людей ежедневно становились жертвами организованной государством охоты на ведьм, жизнь мне, скорее всего, спас американский паспорт. Как гражданин Америки я мог не бояться ареста и продолжал заниматься своим делом – работал по шестнадцать часов в сутки. В будние дни свободного времени не оставалось вовсе, но по воскресеньям я куда-нибудь выбирался. Пить водку с другими иностранцами мне не нравилось, гораздо интереснее было общаться с моими русскими знакомыми. До тех пор, пока я не стал представлять для них опасность как американец, я старался видеться с ними как можно чаще.
Среди моих знакомых было несколько семей, принадлежавших к старой дореволюционной интеллигенции (в те годы еще не сформировалась сколько-нибудь значительная советская интеллигенция или советская элита). Пока в 1937 году не накатила вторая волна арестов, меня нередко по выходным приглашали в один такой интеллигентный дом.
Попал я в него через Коретти Арле-Тиц, черную американку, с которой познакомился, когда она приезжала в Сталинград. В России Коретти жила с 1912 года и была замужем за русским профессором музыки. В их доме собирались художники, писатели, танцоры, певцы, музыканты, скульпторы, поэты и врачи. Были среди них и знаменитые исполнители. Чтобы уцелеть после революции, всем им приходилось делать вид, что они принимают новую большевистскую культуру. Некоторые, например, вешали дома портреты Ленина и Сталина – на тот случай, если зайдет какой-нибудь начальник.
В 1933 году меня стали мучить боли в груди. В поликлинике не смогли мне помочь, и тогда Коретти свела меня с доктором Берминым. Тот нашел у меня плеврит, назначил лечение, и через три недели я вернулся на завод.
Спустя несколько месяцев от доктора и его жены пришло письменное приглашение посетить их дом. В то время русские тепло относились к иностранцам. Жили Бермины на Собачьей площадке, где раньше мне бывать не доводилось. Когда вместе с Коретти и ее мужем я оказался в районе Арбата, то решил, что попал в другую страну. Вместо привычных безликих заводских домов меня окружали красивые каменные и кирпичные здания в четыре-пять этажей, очевидно, прежде принадлежавшие дворянам. До революции это были фамильные особняки, а теперь их поделили на квартиры – по одной на этаж. Но аристократический дух остался.
Открыл нам хозяин, высокий, ростом около шести футов, человек с благородной осанкой, живыми синими глазами. Он поцеловал Коретти руку – подобного в России я раньше не видел. Но в этом доме все мужчины приветствовали женщин таким образом, а те в ответ наклоняли голову.
Мы прошли через просторную прихожую. Стены ее были увешаны картинами русских художников XIX века. На натертом до блеска паркетном полу лежали толстые ковры. В гостиной, площадью около тридцати квадратных метров, стоял великолепный рояль «Steinway». Высокие потолки, большая хрустальная люстра, старинный гобелен – впервые в жизни я оказался в таком доме. Но роскошь, которая меня окружала, не давила, в ней не было ничего претенциозного. Я почувствовал, что попал в уютный дом, а не в музей. Красота и элегантность этой квартиры произвели на меня такое впечатление, что в тот первый визит я даже не задался вопросом, как в стране, объявившей войну богатству и неравенству, Берминым удалось все сохранить. Наслаждаясь этим великолепием, я вдруг понял, как изголодался по красоте за годы жизни в России.
Гости вполне отвечали изысканной обстановке квартиры. На дамах – прелестные вечерние туалеты, золотые и бриллиантовые украшения. От них исходил тонкий аромат духов, губы были слегка тронуты помадой. На улицу в таком «контрреволюционном» виде они, конечно, не рисковали выходить – чтобы не выделяться, облачались, как все в России, во что-то серое, неприметное, а вечерние платья и украшения приносили с собой. Коретти потом мне объяснила, что после революции Ленин издал указ, по которому все должны были сдать золото государству. Носить драгоценности прилюдно стало опасно. Государство открыло магазины, где золото обменивали на продукты. Женщинам приходилось проявлять осторожность и не показываться на улице в украшениях.
Мужчины были одеты поскромнее, но дамы… Как не похожи они были на работниц нашего завода! Я словно попал в сказку, только герои ее были реальными людьми. Они говорили не о планах, тракторах, одобрении партийного курса и врагах народа, а об опере, балете, литературе, искусстве и театре. Потчевали гостей не одними разговорами. Стол ломился от яств: ветчина, колбаса, осетрина, телятина, сардины, сыр, соленые огурцы, помидоры, красная и черная икра, шампанское, красное и белое вино, водка, лимонад. Потом принесли самовар, подали шоколадные конфеты, торт. Гости ели, пили в свое удовольствие, но когда ужин закончился, на столе еще оставалась еда. О таком угощении я и мечтать не мог. И завершал этот пир настоящий концерт – музицирование, пение, чтение стихов. Исполнители были профессионалами, которые щедро и с удовольствием делились своим талантом. Я внимал каждой ноте, каждому слову, словно измученный жаждой путник в пустыне, припавший наконец к источнику.
На лучших сценах Москвы не часто можно было встретить такой уровень исполнения. Особую прелесть вечеру придавала царившая в гостиной атмосфера сердечности, взаимного уважения. Меня поразила естественность, с какой застольное общение переросло в концерт: после чая миссис Бермина обратилась к красивой даме лет тридцати со словами: «Елена Дмитриевна, пожалуйста, спойте для нас что-нибудь».
«С удовольствием», – согласилась Елена Дмитриевна и подошла к роялю. Ей аккомпанировал муж. Перед каждой вещью певица объявляла: Глинка, Бородин, романс на стихи Пушкина.