Русские явно решили обратить нас в свою веру. Вступить в партию, отдать детей в пионерскую организацию – шаг серьезный. А принять участие в социалистическом соревновании значило утратить особый статус иностранного специалиста и раствориться в рабочей массе. Цель соревнования – способствовать повышению производительности труда рабочих, используя моральное и материальное поощрение. Таким образом соревнование помогало вовлекать людей в социалистическую систему.
Когда нас отбирали в Америке, то наверняка руководствовались не только профессиональным уровнем кандидата, но и тем, легко ли будет его обратить в коммунистическую веру. Так что многие из нашей группы с симпатией относились к социализму, и предложения секретаря не вызвали возражений. Думаю, и меня пригласили в СССР потому, что решили: уж чернокожий-то американец, пожив в свободной от расизма стране, легко сменит Библию на «Капитал» Маркса. Если он, конечно, не сумасшедший.
Между тем я был именно таким «сумасшедшим» и не хотел иметь ничего общего с коммунистической партией. Но свои взгляды я, понятно, держал при себе, никто не знал, что я скорее убью себя, чем откажусь от веры в Бога. Партийный секретарь, призывая американцев вступать в партию, безусловно, имел в виду и меня, тем более что после истории с теми двумя расистами я ходил в героях, да и заводская газета регулярно писала о моих успехах в работе.
Скоро нас с еще одним американцем включили в делегацию, которая должна была представлять наш Сталинградский тракторный на торжествах по поводу ввода в строй Ростовского завода сельскохозяйственных машин. Мы поехали в Ростов вместе с двадцатью другими делегатами от нашего завода. Уже тогда я чувствовал: меня специально обхаживают в надежде когда-нибудь использовать для привлечения чернокожих в ряды американских коммунистов.
Хорошо еще, что отчитаться в выполнении поставленных перед нами задач мы должны были к пятнадцатилетнему юбилею Октябрьской революции, а я к тому времени надеялся уже вернуться домой в Америку, поскольку мой контракт истекал в июне. Кроме того, я мог перехитрить их, объяснив, что столь серьезный поступок, как вступление в партию, требует времени. Я надеялся, что даже если я и откажусь вступать в партию, домой меня не вышлют из боязни, что Советский Союз обвинят в расизме. Самой правильной тактикой было – продолжать работать как можно лучше и не привлекать к себе внимания. В конце июня 1932 года мой контракт истек, и я поехал в Москву покупать обратный билет в Соединенные Штаты.
Там мне предстояло обратиться в организацию под названием ВАТО, и получить обратный билет. Поскольку последнее время в Сталинграде я не чувствовал на себе политического давления и был вполне удовлетворен работой, уверенности в том, что мне нужно срочно уезжать, у меня поубавилось. Два дня я раздумывал, оставаться ли мне в Советском Союзе, среди людей, которые никогда не смогут доверять мне, иностранцу, да еще и рисковать быть втянутым в паутину советской системы, или же вернуться в Америку, где м[3]не грозила безработица. Я приехал в Россию на год, а прожил два, увидел много такого, что поразило меня и расширило мой кругозор. «И все-таки, – решил я, – пора домой».
В ВАТО чиновник несколько минут изучал мои бумаги, а потом сказал, что Первому московскому шарикоподшипниковому заводу, пущенному три месяца назад, как раз нужны специалисты моей квалификации. Он предложил немедленно туда отправиться, чтобы переговорить с директором Бодровым. В мое распоряжение предоставили машину с шофером, и через пятнадцать минут мы уже въезжали в заводские ворота.
Директор, мужчина среднего роста и приятной наружности, принял меня с распростертыми объятиями. Он долго восхищался моими профессиональными достижениями, говорил, что ему нужен именно такой специалист и сходу предложил подписать годовой контракт. Я принял его предложение, не задумываясь.
Иностранные специалисты, работавшие на Первом шарикоподшипниковом, жили в двух пятиэтажных кирпичных домах. Кого только там не было: немцы, англичане, американцы, шведы, французы, румыны, австрийцы, венгры, словаки, поляки и итальянцы, – более трехсот человек, многие с семьями. Поскольку я был холост, мне предоставили комнату в двухкомнатной квартире. Я устроился и на следующий день вышел на работу.
Меня назначили на калибровочный участок, где стояли три плоскошлифовальных и один круглошлифовальный станок. Трудились на участке человек тридцать, а всего в цехе было более семисот пятидесяти рабочих. Обеспечить высокую точность работы здесь никто не мог, поэтому последние 0,015 дюйма оставляли для ручной доводки – металл шлифовали вручную, чтобы получить требуемый размер. На эту операцию уходила уйма лишнего времени.
Я составил список из семнадцати приспособлений, необходимых для нормальной работы, и засел за чертежи. Корпел над ними и на заводе, и после смены – дома. Когда половина устройств была спроектирована, отнес листы начальнику цеха. Изучив их, он поинтересовался – не инженерное ли у меня образование. Узнав, что я окончил всего лишь техническое училище при заводе Форда, он удивленно покачал головой. Две недели спустя я получил часть заказанных приспособлений. Мне дали шестерых учеников – по трое на смену. Они обрабатывали детали начерно, а я потом доводил их до нужных размеров. За полтора месяца мы добились того, что на ручную притирку оставалось только 0,02 миллиметра, против прежних 0,2–0,3. Окончательную доводку рабочий теперь производил всего за 25 минут вместо пяти-шести часов. Еще через два месяца в 80 % случаев доводка уже вовсе не требовалась – производительность выросла в семь раз.
Когда на завод пришел станок, позволявший шлифовать криволинейные поверхности, работать на нем поручили мне. В помощь я получил еще двух учеников, и, таким образом, под моим началом оказалось восемь человек. Приходилось чуть не каждый день работать по две смены, поскольку ученикам не хватало опыта и в мое отсутствие они допускали брак. Я начинал в 7:30 и практически без перерыва трудился до 10–11 вечера. Единственной наградой за четыре года в две смены по шестнадцать часов в день, вместо положенных семи с половиной, была путевка в Крым на двадцать четыре дня стоимостью в восемьсот рублей. За тысячу двести пятьдесят сверхурочных рабочих дней мне ничего не заплатили. И все же надо признать, что 1932-й и первая половина 1933 года сложились для меня удачно: в профессиональном отношении я за этот период сильно вырос.
Все больше рабочих на нашем заводе понимали опасность германского милитаризма после прихода к власти Гитлера 30 января 1933 года. Многие из моих друзей и товарищей по работе чувствовали угрозу, нависшую над миром и особенно над Россией.
Я продолжал работать по шестнадцать часов в день, приобрел опыт инструментальщика и по-прежнему держался в стороне от политики. Цех был моей лабораторией, где я мог придумывать и создавать механизмы. Благодаря им производительность на нашем участке была самой высокой на заводе. Все это, а также уважение, которым я пользовался у рабочих, особенно русских, не могло не радовать меня. Но главное, от чего я получал удовлетворение, – это возможность самому ставить задачу и затем находить ее решение. Для меня работать на Шарикоподшипниковом было все равно что играть в любимую игру и еще получать за это деньги.
Учитывая мои успехи в труде, администрация завода разрешила мне летом 1933 года съездить в Америку, повидать мать. Перед отъездом меня уговорили подписать еще один годовой контракт. На заводе знали, как я люблю свою работу, но контракт служил дополнительной гарантией, что я вернусь. Они верно рассчитали, что я не захочу остаться в охваченной депрессией Америке.
Все складывалось как нельзя лучше – единственным поводом для беспокойства было неожиданное исчезновение нескольких рабочих нашего цеха. Они ни с кем не простились, более того, даже не намекнули, что собираются уходить с завода. Случилось это за несколько недель до моего отъезда в Штаты. По цеху поползли отвратительные слухи, что их арестовали как врагов народа. Невозможно было в это поверить: я знал этих людей как хороших специалистов; трудно сказать, были ли они всей душой преданы социализму, но, несомненно, относились к нему сочувственно. К тому же среди исчезнувших были иностранцы.
Покинул Россию я без всяких осложнений, обошлось без них и при въезде в Штаты (у меня был американский паспорт, я не нарушил никаких законов). Хотя я и оказался в центре известного судебного процесса в Сталинграде, бросившего тень на американские нравы, ни в посольстве США в Москве, ни в Нью-Йорке на это не обратили внимания. Хорошо было снова оказаться дома, но радость омрачил вид бродяг в лохмотьях, роющихся в мусорных баках на 125-й улице в Гарлеме. Пьяные бродяги слонялись по переулкам и лежали на тротуарах в ожидании смерти. Это было лицо Депрессии. Я жил в Гарлеме и знал, что такое бедность, однако с подобной нищетой и безысходностью раньше не сталкивался.
Дома я провел шесть недель. Самое большое удовольствие доставляло мне общение с матерью. А как она готовила! Борщ, конечно, хорошо, однако острое жаркое из курицы гораздо вкуснее. Это была еда моего детства; позже я не раз вспоминал о ней в холодные московские зимы. Мать уютно обставила свою квартирку; приятно было сознавать, что именно благодаря мне теперь у нее есть дом, которым она может гордиться.
В день приезда мы просидели полночи за разговорами. Она засыпала меня вопросами и с интересом слушала рассказы о жизни в России: глаза ее горели любопытством, лицо попеременно выражало одобрение, удивление, испуг. Несмотря на годы, мама сохранила достоинство и красоту, самостоятельность мышления и живость ума. Ее, конечно, волновал вопрос: что русские думают о черных. Я объяснил, что, хотя расизм в СССР считается преступлением и редко проявляется открыто, он все же существует. И это при том, что большинство русских никогда раньше не видели чернокожих, а многие даже не знают об их существовании.
Ее приговор Люису и Брауну был коротким: «Эта парочка получила по заслугам, но если бы я была судьей, они бы у меня познакомились с Сибирью».