Книги

Черный о красных. Повседневная жизнь в сталинской Москве

22
18
20
22
24
26
28
30

Городом высокой моды Москву нельзя было назвать. Прохожие на улице одеты даже хуже, чем в Ленинграде. Многие женщины шли довольно странной походкой из-за того, что туфли им были явно не по ноге. Позже я узнал, что в России невозможно купить обувь или одежду, как на Западе. Власти выдают талоны на эти товары, но в магазинах их почти никогда не бывает. Прослышав, что в какой-нибудь магазин завезли туфли, женщины занимают очередь с полуночи. Даже если, простояв всю ночь в очереди, они попадали в магазин сразу после его открытия в девять утра, успеха это не гарантировало. Там вполне могли оказаться туфли лишь одного, двух или, в лучшем случае, трех размеров. Приходилось покупать то, что было. Женщинам, которых я видел на улицах, скорее всего, достались туфли, которые были им малы, и чтобы втиснуть в них ноги, они подкладывали под пятки специальные подушечки.

Купить костюм подходящего размера было практически невозможно. Вот почему так много высоких мужчин напоминали юношей, которые за год вытянулись на шесть дюймов. Я даже подумал, что брюки выше щиколотки и пиджаки, не доходившие до талии, – это последняя московская мода. Разумеется, дело было не в моде. Как я потом узнал, хорошо сшитая одежда и опрятная внешность считались признаками капиталистического разложения. Некоторые особенно рьяные патриоты заботились о том, чтобы выглядеть как можно менее привлекательно и аккуратно. Мятые костюмы и платья, одежда несочетающихся цветов свидетельствовали о глубокой преданности марксизму-ленинизму.

Скоро нам предстояло убедиться, что не только мы с любопытством рассматриваем прохожих. За нами тоже наблюдали. Когда мы возвращались в гостиницу, к нам подбежали трое ребятишек: они что-то тараторили по-русски и таращили на меня глаза.

«Дядя, – воскликнула шестилетняя девочка, – как это вы так загорели?!» Новиков вначале перевел мне вопрос, а потом объяснил детям, что я принадлежу к черной расе. Разумеется, это объяснение не возымело никакого действия. Девочка в восторге подбежала ко мне, схватила мою руку и потерла ее своей ладошкой. Увидев, что ее рука не почернела, она удивилась.

«Вы такой черный оттого, что не моетесь?» – спросила она самым невинным тоном.

«Нет, – объяснил Новиков. Ему было неловко передо мной. – Это естественный цвет его кожи».

Я уверен, что дети так и не поняли, что хотел им сказать Новиков. Меня это нисколько не смутило, ведь они были такие простодушные. Они шли за нами до самой гостиницы, болтали, смеялись и разглядывали меня с восхищением и любопытством.

Глава 3. Вдоль по Волге

Из Москвы мы – группа американских специалистов – приехали в город Горький, откуда должны были отправиться на пароходе вниз по Волге в Сталинград. Горький – это уменьшенная, грубая копия Москвы с такими же кривыми, вымощенными булыжником улицами и невысокими деревянными домами. Почти на каждом углу возвышается церковь. По назначению церкви больше не используются: в них располагаются конторы, школы или музеи, а нередко они просто стоят заколоченными. Прохожие на улицах лицом и одеждой почти не отличаются от москвичей. Они деловито и быстро куда-то шагают, излучая оптимизм и веру в то, что обещания коммунизма вот-вот исполнятся. Особенно это касается молодежи.

Пароход, которому на семь дней предстояло стать нашим домом, был довольно большим, двухпалубным. Трюм предназначался для пассажиров третьего класса – в основном это были крестьяне. Они везли с собой перевязанные веревками деревянные чемоданы с самыми ценными для них пожитками и узлы с мисками, кувшинами, другой хозяйственной утварью и кое-какими припасами. Казалось, трюм ломится от людей, – все давно не мытые, в лаптях, а некоторые буквально в лохмотьях, – однако никто из них не жаловался.

Эта картина напомнила мне кишевший людьми вокзал в Ленинграде, где крестьяне, сидя или лежа на полу, терпеливо ожидали отъезда. Пассажиров трюма не кормили, даже чая им не давали. Но они как-то обходились: доставали из мешков скудные припасы – черный хлеб, вяленую рыбу, огурцы, и с удовольствием закусывали.

Интересно, знали ли они, каковы условия на верхней палубе. Кроме нас здесь разместили группу представителей интеллигенции и специалистов, в том числе – несколько учителей на каникулах. Каждому из пассажиров полагались отдельная каюта и трехразовое питание; мы могли проводить время в игровой комнате с бильярдом, шахматами и шашками. На верхней палубе всегда было просторно – главным образом потому, что сюда не допускали пассажиров третьего класса.

Пассажиры первого класса проводили большую часть времени на палубе: они либо сидели в шезлонгах, либо, облокотись о поручни, беседовали друг с другом. Я стоял один и смотрел на проплывавшие мимо берега, которые еще три месяца назад и не мечтал увидеть. Тогда Россия ничего для меня не значила. Корни мои были в Африке и на островах Карибского моря. Думая о далеких странах, я представлял себе Конго или Ямайку с их буйной растительностью и отлогими бежеватыми берегами, на которые ласково набегают теплые сине-зеленые волны.

Берега Волги высокие, вода – грязно-коричневая. Для русских Волга – все равно, что Миссисипи для американцев. Это не только важная транспортная артерия, протянувшаяся с севера на юг, но и источник жизненной силы страны, ее аорта. Кроме того, Волга – гигантское хранилище слез русского народа. Ни один русский не может представить себе родину без Волги.

Во время плавания я узнал, насколько русские любят солнце. Глядя на то, как они сидят с закрытыми глазами, подставив лица солнечным лучам, можно подумать, что перед вами – солнцепоклонники. По выражению лиц чувствовалось, что некоторые из них даже разговаривают с солнцем, просят его как можно дольше изливать на них свое тепло, воздают ему хвалу за наслаждение, которое оно им доставляет. Время от времени кто-нибудь испускал вздох благодарности. Когда пароход подходил к пристани, чтобы произвести разгрузку и погрузку, среди пассажиров всегда находились желающие сбросить с себя одежду, поплавать в реке и потом улечься на берегу, приглашая солнечные лучи проникнуть в самые поры их кожи. Это показалось мне любопытным – люди словно пытались запастись солнечной энергией. Но после того как я провел в России свою первую зиму, мне стала понятна и любовь русских к летнему солнцу, и их тоска по солнечному теплу.

Среди новых впечатлений, полученных на пароходе, были и гастрономические. За обедом мне впервые довелось отведать борщ и окрошку. Борщ, который подают горячим, мне понравился. В него кладут мелко нарезанные кусочки мяса, картофель, капусту, лук, добавляют немного сахара и, уже в тарелку, – ложку сметаны. Едят борщ с толстым куском черного хлеба; это очень вкусно. Окрошка, наоборот, вызвала у меня отвращение. Не понравилась она и большинству других американцев. Это густая, зеленоватого цвета смесь из сока особых листьев, помидоров, огурцов, уксуса и соли, в которой плавает половинка сваренного вкрутую яйца. Я съел одну ложку и больше за сорок четыре года в России никогда окрошку не заказывал.

Наступил второй вечер нашего плавания. Я стоял на палубе и старался разглядеть в темноте признаки жизни. Все, что мне было видно, – это окошки деревянных изб вдоль берега, освещенные тускло мерцающими керосиновыми лампами. Я пытался представить себе жизнь в этих избах, где нет ни водопровода, ни отопления. Когда я раздумывал над тем, можно ли быть счастливым в столь убогом жилище, из столовой донеслись звуки музыки. Мы знали, что вечером будут танцы и американцам представится возможность потанцевать с русскими девушками. Звуки музыки меня манили: я чувствовал себя одиноко, хотелось человеческого тепла.

Словно услышав мою молчаливую молитву, ко мне подошли двое русских: женщина с круглым добрым лицом и мужчина, который представился: «Толстой». Как я узнал позже, это в самом деле был близкий родственник известного русского писателя и гуманиста. Они пригласили меня пойти вместе с ними на танцы. Толстой (тоже оказавшийся писателем) ушел за своей племянницей. Мне было ужасно неловко. Эти добрые люди искренне хотели, чтобы я разделил с ними удовольствие. Но я никогда в жизни не был на танцах среди одних только белых и ни разу не танцевал с белой женщиной.

Через несколько минут Толстой вернулся со своей племянницей Верой. Он спросил ее: «Почему бы тебе не пригласить мистера Робинсона на танец?» Я разрывался между страхом и желанием танцевать, не знал, как быть. Вера разрешила мои сомнения. Без тени робости она взяла меня под руку и объяснила, что это русский обычай. Так мы и вошли в столовую.

Мы начали танцевать под мелодию «I Can’t Give You Anything But Love, Baby». Я чувствовал Верину поддержку – она сохраняла самообладание, уверенность в себе, которых мне явно не хватало. Расистское общество вбило в меня страх перед белыми и научило всегда быть начеку, помнить, что при малейшей возможности они уничтожат чернокожего, вроде меня.