Однако она не проявила к моей истории ни малейшего интереса. На самом деле более странного интервью я никогда в жизни не давал. Журналистка не задала мне ни единого вопроса. Даже не спросила, откуда я и как попал в Россию. Потом мне сказали, что Анна Луиза Стронг написала большую статью, но сам я ее не читал. «Как она могла правильно рассказать о случившемся, ничего у меня не спросив?» – думал я. Возможно, всю информацию ей предоставило местное начальство, и ее это устроило. Странный способ доискиваться правды для журналиста!
Известность принесла мне новые проблемы. Даже на заводе, где мне больше всего хотелось с головой уйти в работу, ко мне то и дело подходили русские, чтобы выразить поддержку. Как правило, они обходились несколькими английскими словами и энергичной жестикуляцией. При этом все были настолько искренни, что у меня не хватало духу пожаловаться мастеру. Единственной отдушиной оставались вечерние прогулки на реку: стоило мне отойти от пляжа, как я оказывался почти в полном одиночестве.
Эти одинокие прогулки прекратились довольно скоро – после того, как я познакомился с русской женщиной по имени Любовь и ее дочерьми, шестнадцатилетней Зоей и восемнадцатилетней Лидией. Две недели каждый вечер после ужина мы встречались, и они учили меня русскому языку; наши уроки продолжались вплоть до наступления темноты, когда невозможно уже было ни читать, ни писать. Меня согревало сознание того, что есть люди, которые помогают мне из одной лишь симпатии. Надеюсь, и мое общество тоже доставляло им некоторое удовольствие – особенно когда я так коверкал русские слова, что девушки с трудом сдерживали смех. Любовь (или Люба, как ее все называли) пригласила меня к ним домой. Двухкомнатная квартира в одном из жилых корпусов завода – очень опрятная, неплохо обставленная – была похожа на все другие: беленые стены, выкрашенный масляной краской пол. В комнате, служившей одновременно гостиной, столовой и спальней, в углу стояла довольно новая швейная машина. На окнах висели кружевные занавески.
Здесь я получил очередной урок чаепития по-русски. Я узнал, что полотенце на шее – не обязательная принадлежность чайной церемонии. Чай в этом доме разливали по чашкам и каждому на блюдце клали по два кусочка сахара. По привычке я положил сахар в чай и размешал. Любовь же взяла кусочек в рот, а чай налила в блюдце и, поддерживая его снизу пальцами правой руки, поднесла ко рту. За беседой она отхлебывала глоток за глотком, причем ни разу не поставила блюдце на стол. Осушив его, она налила новую порцию. Точно так же поступали и дочери. Я же так и не смог полностью овладеть этой техникой, но из соображений экономии стал пить чай вприкуску. Мне хватало одного кусочка на две чашки, причем чай казался гораздо слаще, чем если бы я размешивал сахар.
В этом уютном доме я забывал обо всей возне, поднятой вокруг меня после инцидента с Люисом и Брауном. Мне она порядком надоела, хотелось поскорее все забыть и целиком отдаться тому, для чего меня пригласили в Россию. Но обстоятельства складывались иначе.
Через неделю после стычки с американцами заводское начальство попросило меня снова посетить отделение милиции. Там меня представили адвокату, его помощнику, секретарю и прокурору.
«Зачем мне адвокат?» – поинтересовался я. – «Затем что американцы, совершившие на вас нападение, нарушили советский закон и будут преданы суду».
Судиться мне ни с кем не хотелось, но я чувствовал, что лучше не возражать, а то еще вышлют в Штаты. Великая депрессия была в самом разгаре, и шансы найти там приличную работу равнялись нулю.
На следующий день, после конца смены, в шесть часов вечера начался суд, который проходил в специально отведенном для этого деревянном здании. Я пришел за пятнадцать минут до начала. Собравшиеся у входа люди показывали на меня друг другу и переговаривались, словно я был знаменитым актером, политиком или героем войны. Один учитель через переводчика попросил меня подойти к группе первоклашек, они, мол, хотят выразить свой протест против американского расизма. Пришлось мне, как монарху, обойти шеренгу детей и каждому – а их было не меньше пятидесяти – пожать руку.
Едва я вошел в здание, как меня обступили восторженные молодые люди. Все хотели пожать мне руку. Наконец мне удалось занять свое место в первом ряду. Хорошенькая девушка лет девятнадцатидвадцати уселась рядом. Во время суда она то и дело наклонялась ко мне и с горящими от энтузиазма глазами шептала что-то на непонятном мне русском языке. Несмотря на все попытки объяснить, что я ее не понимаю, она не умолкала. Наконец, увидев, что я нуждаюсь в помощи, ко мне подошел переводчик. Выяснилось, что девушка пытается меня подбодрить: дескать, я среди друзей и могу не бояться расистов. Три вечера подряд она приходила в суд и садилась рядом со мной, но потом исчезла. Как я узнал позднее, отец, мастер нашего завода и коммунист, запретил ей со мной видеться и отправил к матери в Харьков.
Когда адвокат обвиняемых вызвал меня для дачи показаний, я подумал, что он сейчас попытается меня запутать, исказить правду, заставить сказать что-нибудь против моей воли, признаться в том, чего я не совершал. Однако я был приятно удивлен: он задавал вопросы ясные и простые и не брал под сомнение правдивость моих ответов. Обвинитель же, напротив, допрашивая Люиса и Брауна, не давал им спуску. Публика в зале суда одобряла его жесткую тактику; все явно ждали от него еще большей строгости. Прокурор попросил приговорить Люиса и Брауна к пяти годам тюрьмы. Защита ходатайствовала о смягчении приговора.
Присяжных не было. Судья признал обоих американцев виновными и приговорил их к немедленной депортации из Советского Союза. Оба знали, как трудно найти работу в Америке, ехать туда не хотели и подали апелляцию в Верховный суд. Приговор Люису оставили в силе, а Брауну позволили доработать год. Когда Браун попросил продлить контракт еще на год, ему отказали.
В глазах русских я сделался настоящим героем, олицетворением добра, одержавшего победу над злом. Меня засыпали письмами, они шли со всех уголков страны. И в каждом – выражение поддержки и симпатии. Несколько крупных советских предприятий предложили мне работу. После суда поведение американцев изменилось к лучшему. Кое-кто даже стал со мной здороваться, правда, трудно сказать, насколько их приветствия были искренни, поскольку ими наше общение и ограничивалось.
Несколько недель спустя мне представился случай приблизиться к разгадке этой тайны – почему белые американцы так плохо относятся ко мне и вообще к черным. Главный инженер-электрик нашего завода пригласил меня в гости. Когда я вошел в просторную, красиво обставленную гостиную, я увидел трех белых американцев, сидевших с русскими девушками-переводчицами. Мое присутствие оказалось для них настоящим испытанием. Учтивый хозяин, хорошо говоривший по-английски, представлял меня по очереди каждому гостю. Чем ближе я подходил к американцам, тем отчаяннее становилось выражение их лиц. Однако любое проявление неуважения по отношению ко мне могло задеть хозяина дома. А обидеть главного инженера значило поставить под угрозу работу в Сталинграде. Поэтому один за другим они протянули мне руки: мы обменялись приветствиями, после чего им, кажется, полегчало. С каждой минутой мы чувствовали себя все свободнее – особенно после того, как наша очаровательная хозяйка исполнила на рояле красного дерева сочинения Мендельсона, Брамса, Шопена и «Сказки Гофмана» Оффенбаха, угостила нас чаем с вареньем, а потом – домашними пирожными и сладким вином.
Мало-помалу завязался живой разговор, мы шутили и даже смеялись. Так прошло три часа, и мне показалось, что я начинаю понимать, почему нас, черных, так не любят белые американцы. Они просто нас не знают и не пытаются узнать наши мысли и чувства, а принимают на веру мифы о чернокожих. К концу вечера у меня сложилось впечатление, что трое белых американцев уже не смотрят на меня с подозрением и неприязнью, как это было раньше. Гигантского прогресса в наших отношениях мы не достигли. Но что-то все-таки изменилось. Я подумал, что, возможно, настанет время, когда американцы примут меня в свое сталинградское землячество.
Вечером, гуляя по берегу, я поймал себя на том, что больше уже не смотрю с опаской по сторонам, проверяя, не преследует ли меня кто-нибудь. Все было, как прежде, но я чувствовал себя по-другому: дышал полной грудью, на душе было легко, исчезло напряжение, без которого я не представлял своего существования. Пришло ощущение необыкновенной легкости. Промелькнула мысль: «Наверное, это и есть свобода». Придя домой, я, несмотря на ранний час, сразу лег и уснул глубоким, здоровым сном. Проснулся с тем же ощущением безмятежного спокойствия, умиротворенности. Оно было настолько необычным, что, одеваясь, я даже попробовал найти предлог для беспокойства. Но в душе я чувствовал, что, какие бы волнения меня раньше ни одолевали, теперь нужно о них забыть. Я взял в руки Библию, как делал каждое утро всю свою сознательную жизнь, и открыл ее. В глаза бросились строки:
«…будьте тверды и мужественны, не бойтесь, [не ужасайтесь] и не страшитесь их, ибо Господь Бог твой Сам пойдет с тобою [и] не отступит от тебя и не оставит тебя» (Второзаконие 31:6)
Я понял смысл этих слов и принял их всем сердцем. Никогда больше не бойся людей, сколько бы их ни было. Иди туда, куда хочешь, делай то, что считаешь нужным. Не бойся никого, кроме Господа.
За все время пребывания в Сталинграде никто больше на меня не нападал. Правда, скоро вера в недавно обретенную мудрость подверглась испытанию. Самые твердолобые из американцев, а таких было немало, не оставили попыток изгнать меня из города. Опыт Люиса и Брауна научил их, что физическую силу лучше не применять. В конце концов, у них была работа, хороший заработок, и терять это они не хотели. Хуже того, они могли бы оказаться в русской тюрьме. Поэтому они использовали против меня более изощренные средства. Одна из их хитроумных уловок состояла в следующем: они научили своих русских подружек английским фразам, и те, не зная английского, повторяли их как попугаи.
Однажды, направляясь на ужин, я увидел возле столовой четырех американцев с подружками. Русские девушки принялись выкрикивать: «I don’t like dirty nigger! I don’t like dirty nigger!»