Вскоре началась утренняя суматоха — люди вставали, громко разговаривали, хлопали дверьми, из «титана», стоящего в конце коридора, наливали в чайники кипяток. В коридоре все еще горели две пыльных лампочки. У окошка дежурной толпились приезжие с чемоданами.
Но мы были счастливы, когда все собрались в комнате у Гиры и поставили на общий стол то, что каждый привез из Москвы. Мы пили чай вприкуску (сахар экономили), ели бутерброды с маслом и колбасой, и все это напомнило нам о лучших временах. Фронт был далеко, мы слышали только протяжные гудки паровозов и невольно вздрагивали — все казалось, что вот-вот начнется воздушная тревога…
Город казался большим и разностильным. Кое-где возвышались солидные, прошлого века дома, выкрашенные в желтый цвет, некоторые даже с колоннами. От вокзала мимо гостиницы в гору поднималась широкая Московская улица с изрядно опустевшими витринами, со столовыми, у которых уже выстроились очереди, с различными учреждениями. Наверху, на горке, радовал взгляд сквер с обилием цветов и бюстом Лермонтова. Неподалеку стояло здание библиотеки имени Лермонтова (позднее мы довольно часто посещали ее). От сквера улица Карла Маркса вела к городскому парку — большому, тенистому, полному цветов и деревьев. Налево от библиотеки мощенная булыжником улица с дощатыми тротуарами спускалась к реке. Внизу было только несколько каменных домов. На этой улице имени Гоголя в угловом деревянном доме нам позднее несколько месяцев довелось жить вместе с Корсакасом. На этой же улице в небольшом красном кирпичном особняке обосновался наш Совет Народных Комиссаров. Река неторопливо струилась мимо. Ее берега неблагоустроенные, заросшие камышом, кое-где валяются камни, доски, солома. Женщины стирают здесь белье, дети бродят по воде или пытаются плавать. Все это напоминало не город, а деревню.
В гостинице появлялось все больше знакомых. Некоторое время жила здесь семья Палецкиса. Остановился также Адомас-Мескупас, умный и настойчивый человек, небольшого роста, с рыжими волосами, подстриженными ежиком. Насколько помню, позднее он уехал отсюда в Литву организовывать партизанское движение. Это был один из первых наших коммунистов, который, невзирая на невиданную опасность, решил вернуться в оккупированную Литву и взяться за нужное дело. Мескупасу удалось добраться до Литвы, но он вскоре погиб…
Однажды я увидел на улице жену своего старого приятеля времен клуба «Надежда» Юозаса Мозялиса{115} — Цилю. Красивая, черноглазая, смуглая женщина шла по центральной улице и вела за руку сына, а другого младенца держала на руках. Из Каунаса она выехала вместе с мужем. В Утене немецкий «мессершмитт» сбросил бомбы на беженцев. Мозялиса ранило осколком. Жена отвезла его в Даугавпилсскую больницу. Тогда, когда я встретил в Пензе Цилю, судьба Мозялиса была неизвестна. (После войны выяснилось, что Мозялис поправился и вернулся в Каунас, где его, невзирая на опасность, долечил знаменитый хирург Владас Кузма. Мозялис включился в подпольное антифашистское движение, гестаповцы выследили его и убили.) Циля казалась несчастной и уставшей. Ничем нельзя было ей помочь. (Потом я узнал, что малыш умер. Циля отдала старшего сына в детдом и уехала в Литовскую дивизию, где организовала воинскую самодеятельность — хоры, драмкружки. Я встретил ее под Ясной Поляной, а еще позднее — на Орловском фронте, под Алексеевкой. Таких историй были тысячи.)
Сразу после приезда в Пензу я нашел в клубе железнодорожников своего заместителя Юозаса Жюгжду, который обосновался здесь вместе с многими другими эвакуированными. Он попал в глубь страны из Каунаса через Зарасай, минуя Вильнюс, поэтому ничего не знал о трагической судьбе своей жены. Я долго думал, что же делать — сказать ему об этом или нет. Все-таки решил сказать, подумав, что легче сразу узнать правду, чем мучиться неизвестностью и все равно раньше или позже узнать об этом. Трудно было смотреть на друга, которого ошеломило и прибило это известие.
В Пензе я встречал старого коммуниста Каролиса Диджюлиса{116}, с которым познакомился еще в Народном Сейме. Он всегда восхищал меня своими серьезными, убедительными речами, теплой улыбкой, темпераментом борца, верой в советский строй. Здесь обосновались и Мешкаускасы — Эугениюс{117} и Михалина, старые мои друзья, с которыми я поддерживал связь еще тогда, когда жил в Клайпеде и когда мы организовали журнал «Литература». Это были чуткие люди, всегда готовые помочь другим, чем только могли.
Каким бы трагическим ни казалось наше положение, большой отряд друзей и знакомых, оказавшийся в Пензе (в ее окрестностях еще жили молодые писатели Эдуардас Межелайтис{118}, Мариёнас Красаускас — Казис Марукас{119}, некоторое время Владас Мозурюнас), был для нас ощутимым подспорьем. Среди чужих людей, на которых свалились все тяготы и лишения войны, большой радостью бывало встретить на улице знакомое лицо.
На улице Гоголя, как я уже упоминал, обосновался Совет Народных Комиссаров нашей республики. На его плечи ложилось множество трудных проблем и задач. Сюда в беде обращался каждый, кто только оказывался в Пензе или обитал в других местах страны. Надо было помочь людям найти жилье, работу, питание и одежду. А это делать было все труднее и труднее. Во многие области и города выехали уполномоченные литовского правительства, которые на местах заботились о делах эвакуированных. Совет Народных Комиссаров завел картотеку эвакуированных, стремясь собрать более точные сведения о числе беженцев, их профессии, материальном положении. И надо сказать, что если в первые недели войны наши люди оказались разобщенными, то уже через месяц-другой стало известно о каждом — где он и чем занимается.
Положение тех, кто оказался в Пензе, было не таким уж плохим. Правительство позаботилось о том, чтобы мы не остались голодными, чтобы с приближением холодов не оказались без зимней одежды. До самостоятельных заработков нам выдавали денежное пособие. Мы могли начать думать о серьезной и нужной т в о р ч е с к о й работе.
Конечно, в Пензу мы приехали не на один день. В гостинице было неудобно — здесь то и дело появлялись незнакомые люди; трудно сосредоточиться, когда в одной и той же комнате одни едят, другие спят, третьи разговаривают. Мы начали искать постоянное жилье.
Поначалу я подыскал довольно приличную комнату; увы, ночью в ней появился еще один жилец, о котором хозяйка раньше не упомянула, какой-то ее родственник, да еще подвыпивший. На следующее утро я стал подыскивать новую комнату и наконец нашел за библиотекой имени Лермонтова, в доме № 1 по улице Гоголя.
Мои хозяева — типичная русская семья. Отец — рабочий, седая, высохшая мать хозяйничала дома, а сын-инженер работал на фабрике. Эти спокойные люди уступили мне угловую комнату, достаточно просторную и светлую. В другой комнате жил врач из Литвы Викторас Мицельмахерис{120}, участник испанской гражданской войны, инвалид, человек необыкновенной чуткости и заботливости, скромный, служивший инспектором военных госпиталей облздравотдела и работавший не только в установленные часы, но и по вечерам, а иногда и по ночам. Нам бывало жалко его, когда он уже позднее, зимой, вставал еще затемно и по скользкой улице взбирался в гору, а это ему, безногому, было невероятно трудно. Никогда я не слышал от него ни малейшей жалобы — всегда он был в оптимистическом настроении и заражал меня своей верой в победу, когда радио приносило с фронта трагические известия…
Саломея съехала из гостиницы и остановилась в доме № 7 по улице Карла Маркса. Ее, возможно, привлек сюда парк, который летом зеленел и пестрел цветами. Это была главная достопримечательность города. Поэтесса за ручку с сыном часто гуляла по песчаным дорожкам, сидела на скамьях, записывала в блокноте строфы новых стихов, обращенная туда, где за девятью реками и девятью горами была дорогая и далекая Литва…
Людас Гира переехал на другой край города и снял крохотный деревянный домик в привокзальном районе — дом № 11 по улице Стаханова, где то и дело раздавались гудки паровозов и был слышен грохот вагонных колес. Домик был просторный и опрятный, но позднее, заходя сюда зимой, я заметил, что в комнатах стоит лютый холод — не хватало топлива или, может, стены не держали тепло. Гира с женой надевали на себя все теплые вещи.
Зная адрес Корсакаса, по его просьбе я еще в середине августа послал ему приглашение переселиться в Пензу. Цвирка с женой, по-видимому, уже уехали из колхоза — они оказались в Саратове, где встретили Йонаса Марцинкявичюса и Максима Танка, а потом перебрались в далекий Казахстан, в Алма-Ату.
Корсакас поселился в Пензе вместе со мной. У нас было о чем поговорить — ведь с самой Литвы мы еще не виделись и только обменялись коротенькими письмами. Как и я, он мучился из-за семьи, оставшейся в оккупации. Корсакас рассказывал об отъезде наших писателей из Каунаса, о трагических переживаниях в дороге, пока они не добрались до Кировской области; рассказывал он и о жизни и работе в колхозе.
Я обрадовался, что нашего полку в Пензе прибыло. Как только появилась спокойная комната, сразу же захотелось писать. Опыт военного времени был скорее эмоциональным. Мы ведь не знали, что такое война, — мне, например, пришлось видеть несколько налетов вражеской авиации, но я не мог себе представить, как живут и что переживают солдаты на фронте. Но тоска по покинутой Литве и близким, ненависть к врагу — все это так и лилось из сердца. Первые строфы военных лет родились как-то сами, неожиданно для меня, и после их написания становилось легче. Я писал, забыв все на свете, словно подчинившись непобедимому инстинкту, таившемуся в глубине души. Когда, встретив Саломею, я спросил, что она делает, она скромно призналась, что пишет, хотя и чувствует, что боль утраты Литвы и беда, нагрянувшая на отчизну, слишком велики, чтобы их можно было выразить на бумаге. В Москве Саломея не писала стихов, — по-видимому, события были слишком свежими, тогда она еще не могла ни охватить их, ни взвесить в душе…
Писал и Людас Гира. Он сказал, что давно у него не было такого спокойного и располагающего к работе настроения. Меня удивило это утверждение поэта — все-таки спокойными нашу жизнь и настроение назвать было никак нельзя.
Сперва мы не показывали друг другу того, что пишем. Все это было слишком интимно, слишком окрашено болью, горем и страданием, и было не по себе, когда думалось, что кто-то возьмет эти строфы и будет читать. Лишь позднее мы осознали, что теми же чувствами, что и мы, живут миллионы людей вокруг…