Книги

Бунин и евреи

22
18
20
22
24
26
28
30

Образ Бунина тоже не увековечен в галерее репинских портретов русских литераторов, хотя они были хорошо знакомы и писатель буквально «горел» желанием, чтобы Репин его написал. В мемуарной зарисовке «Репин» Бунин пишет:

«Репин <… > пригласил меня ездить к нему на дачу в Финляндии, позировать ему для портрета. <… > Я с радостью поспешил к нему: ведь какая это была честь – быть написанным Репиным! И вот приезжаю, дивное утро, солнце и жестокий мороз, двор дачи Репина, помешавшегося в ту пору на вегетарианстве и на чистом воздухе, в глубоких снегах, а в доме – все окна настежь; Репин встречает меня в валенках, в шубе, в меховой шапке, целует, обнимает, ведет в свою мастерскую, где тоже мороз, как на дворе, и говорит: “Вот тут я и буду вас писать по утрам, а потом будем завтракать, как Господь Бог велел: травкой, дорогой мой, травкой! Вы увидите, как это очищает и тело и душу, и даже проклятый табак скоро бросите”. Я стал низко кланяться, горячо благодарить, забормотал, что завтра же приду, но что сейчас должен немедля спешить назад, на вокзал – страшно срочные дела в Петербурге. И сейчас же вновь расцеловался с хозяином и пустился со всех ног на вокзал, а там кинулся к буфету, к водке, жадно закусил, вскочил в вагон, а из Петербурга на другой день послал телеграмму: дорогой Илья Ефимович, я, мол, в полном отчаянии, срочно вызван в Москву, уезжаю нынче же с первым поездом…»82.

На эту историю обратил в своих дневниках внимание Корней Чуковский, друживший с Репиным и хорошо знавший Бунина. Вот, что он пишет на сей счет:

«Когда это произошло, неизвестно. Бунин не указывает даты. Может быть, в самом начале двадцатого века, когда я еще не жил в Куоккале и не был знаком с Ильей Ефимовичем. А в более поздние времена дело было как раз наоборот. Бунин очень добивался того, чтобы Репин написал его портрет, но, к сожалению, потерпел неудачу. Все это происходило у меня на глазах, и мне хочется поделиться своим недоумением с читателем. Раньше всего мне вспоминается 1914 год, когда какой-то безумец порезал картину Репина “Иван Грозный и сын”14. Репин приехал в Москву. Остановился в гостинице “Княжий двор” на Волхонке. Здесь его посетила делегация именитых москвичей, депутат Государственной Думы Ледницкий, Бунин, Шаляпин и еще кто-то, кажется, художник Коровин, и от имени Москвы трогательно просили у Репина прощения за то, что Москва не уберегла его картины. Репин благодарил, главным образом Шаляпина. И тогда же сказал Федору Ивановичу: “Я жажду написать ваш портрет!” А Бунину, стоявшему рядом, он не сказал этих слов. Потом в ресторане, кажется в “Праге”, состоялся банкет в честь Репина, где произносились горячие речи. Бунинская речь была дифирамбом в честь Репина. Репин благодарил его в своем обычном гиперболическом стиле, но ни слова не сказал о желании написать его портрет. Потом (или раньше, не помню) Репин посетил Третьяковскую галерею, смотрел реставрированного “Ивана”. С ним вместе пришли Шаляпин и Бунин, и Репин снова повторил Шаляпину, что хочет написать его портрет. Мы возвращались с ним из Москвы в Петербург, он всю дорогу восхищался Шаляпиным, называл его вельможей Екатерины и тут же в вагоне у меня на глазах набросал карандашный эскиз будущего шаляпинского портрета. Зная, как Бунин мечтает о том, чтобы Репин написал его портрет, я, когда мы вернулись в Куоккалу, читал Репину лучшие очерки, рассказы и стихотворения Бунина. Репин одобрял и стихи, и рассказы, но не выразил никакого желания запечатлеть его черты на холсте. <…> Все это совсем не похоже на то, что написано в его (Бунина – 714. У.) воспоминаниях. Конечно, я не сомневаюсь в правдивости Бунина, но должен сказать, что, бывая в мастерской Репина почти ежедневно с 1909 года по 1917, я ни разу не страдал там от холода, о котором повествует Бунин. У Репина были ученики <…>, которые отапливали мастерскую до 15–20 градусов по 1Цельсию. Репин любил свежий воздух, спал в меховом мешке под открытым небом на балконе, но (по крайней мере, в мое время) писал он всегда в тепле»83.

В нашу задачу не входит намерение оценить соотношение факторов достоверности и субъективности в воспоминаниях свидетелей времени – оппозиции, присущих мемуарной литературе как жанру. Отметим только, что в любом случае факт, заявляемый в документальной литературе, всегда, так или иначе, интерпретируется автором, а значит, авторское впечатление становится его неотъемлемой частью. Поэтому «именно впечатление есть суверенная область мемуаров – наиболее личного документа эпохи»84.

Эта точка зрения, на наш взгляд, справедлива как в отношении мемуаров Бунина, часто характеризуемых как «чрезмерно субъективные», так и многочисленных воспоминаний современников о нем самом, тональность которых варьируется от желчной неприязни, до апологетического восхваления. О причинах нежелания Репина писать портрет Бунина можно только гадать. Даже доверяя утверждению писателя, что он, мол-де, «не в состоянии сидеть-позировать», кажется странным отсутствие его «экспрессобраза» среди многочисленных портретных зарисовок и набросков, общавшихся с Репиным литераторов. Скорее всего, Илью Репина, сына простого казака, как и других известных художников, с которыми общался Бунин и которые, тем не менее, избегали его портретировать, уязвлял и раздражал репрезентативный аристократизм Бунина – все то, из-за чего, как вспоминал в старости Бунин, «Чехов меня называл маркизом»85.

Еще до Революции Бунин сдружился с Рахманиновым. В эмиграции «до его последнего отъезда в Америку, встречались мы с ним от времени до времени очень дружески»86. Рассказывая об одном из посещений Рахманиновым Бунина в Грассе, Галина Кузнецова пишет: «Я часто смотрела на <Рахманинова> и на <Бунина> и сравнивала их обоих, известно ведь, что они очень похожи <…>. Да, похожи, но И. А. весь суше, изящнее, легче, меньше, и кожа у него тоньше и черты лица правильнее»87.

Как личность Бунин «был на редкость умен. Но ум его с гораздо большей очевидностью обнаруживался в суждениях о людях и о том, что несколько расплывчато можно назвать жизнью, чем в области отвлеченных логических построений. Людей он видел насквозь, безошибочно догадывался о том, что они предпочли бы скрыть, безошибочно улавливал малейшее притворство <…> вообще чутье к притворству, – а в литературе, значит, ощущение фальши и правды, – было одной из основных его черт. Вероятно, именно это побудило Бунина остаться в стороне от русского доморощенного модернизма, в котором по части декламации и позы далеко не все было благополучно. <…>

У Бунина ум светился в каждом его слове, и обаяние его этим усиливалось. А обаятелен он бывал, как никто, когда хотел, когда благоволил быть обаятельным. Но даже не это было важно. Важно было, что его словами, о любой мелочи, говорило то огромное, высокое, то лучшее, что у нас было: дух и голос русской литературы» (Г. В. Адамович).88

Поэтому проявления желчной неприязни и сарказма, коими изобилуют мемуары Бунина, можно отнести не только на счет гипертрофированного самомнения – «Я человек самолюбивый. <…> Держу свечку перед грудью»89, но и особенностей его самовидения. Например, по свидетельству Дон-Аминадо, он говорил, что, мол, если уж делишься воспоминаниями вслух, «то, вероятно, <…> в силу потребности рассказать их по-своему»90.

«Был ли он, однако, полностью прав в своей брезгливой непримиримости, не проглядел ли чего-то такого, во что вглядеться стоило, не обеднил ли себя, отказавшись прислушаться к отдельным голосам, по природе чистым, звучавшим в шумном, нестройном хоре русской литературы начала нашего века, – преимущественно в поэзии? Не оказался ли высокомерно-рассеян к содержанию, к духовной особенности эпохи, отраженной в безотчетном смятении, в предчувствиях, в тревоге и надежде, которыми поэзия эта была проникнута, – отчетливее и глубже всего, конечно, у Блока? Вопрос этот спорный, и лично у меня на счет бунинской дореволюционной литературной позиции до сих пор остаются сомнения» (Г. В. Адамович)91.

Русская литература начала XX в. была сильно политизирована. Такие популярные писатели, как М. Горький, В. Короленко, Л. Андреев, принимая активное участие в общественной жизни страны, выступали застрельщиками различного рода акций, носящих подчас выраженно политический характер. И только Иван Бунин – один из виднейших представителей литературного направления, которое в целом выказывало критическое, а то и враждебное отношение ко всему тогдашнему укладу русской жизни, как уже отмечалось, демонстративно дистанцировался от любых форм общественно-политической активности. Несмотря на дружеские отношения Бунина с Леонидом Андреевым, Горьким, Куприным и Юшкевичем, однозначно причислявшимися в прессе к «левому лагерю»92, его собственное политическое лицо оставалось совершенно непроясненным. Бунин в русской литературной критике имел статус последнего «усадебника».

«Писателями усадебниками мы называем тех певцов “дворянских гнезд”, которые родились и выросли под сенью родовых, наследственных лип, усвоили с детства дворянскую культуру с ее эстетикой, с ее кодексом чести, срослись с определенными формами усадебного быта, бессознательно заражены интересами помещичьего слоя, всем существом своим полюбили поэзию запущенных парков и вишневых садов, поэзию охоты, уженья рыбы, прониклись медленным темпом сонной и праздной усадебной старосветской жизни, существуют в своих Обломовках, “философствуя сквозь сон”, и заполняя досуг художественным творчеством, кровно связанным с наследственной усадьбой и фамильными родовыми воспоминаниями».93

Певец разоренных дворянских гнезд, демонстрирующий в обществе свой аристократизм, Бунин, казалось бы, однозначно должен был быть в стане «правых». Однако его жесткий реализм, беспощадное высвечивание всех гнусных проявлений русской простонародной жизни, убежденность в обреченности патриархальной «деревни», делали его, как уже отмечалось в гл. I., постоянным объектом нападок со стороны консерваторов-охранителей. Впрочем, «левые» критики, ждавшие от литературы позитивные образы нового русского человека, так же порицали Бунина за «упадничество». Избегавший любых форм манифестирования и политической активности Бунин, тем не менее, в общественном сознании воспринимался как человек пусть не крайних, но все же консервативных убеждений, чему немало способствовал его внешний облик и манера поведения. С начала Февральской революции, которую он отнюдь не приветствовал, это мнение о нем стало широко распространенным, особенно в стане «левых».

«Начало противостоянию левых с Буниным положили еще “Одесские новости” – старейшая газета Одессы, ставшая в 1919 г. партийным органом местных меньшевиков. <…> Именно она в ответ на устные и письменные публицистические выступления писателя первой обвинила его в неуемном самолюбовании, в “высокомерной ненависти к народу”, в “обывательщине”, в “поправении”. В одном из своих антибунинских памфлетов газета среди прочего писала: “Забудьте на минуту о себе, о Бунине, и подумайте о России. Скромно, без ссылок на ‘людей, все-таки не совсем рядовых’, разберитесь, посоветуйте, помогите. Не зажимайте нос, когда проходите мимо народа. С ним ведь жить придется! Вы ‘не русофоб, не германофоб, не англофоб, не румынофоб и не юдофоб, хотя…’ Все это очень хорошо. Но вы слишком больной бунинофил. Это плохо!.. Особенно, когда, проливая слезы над Россией, вы все время озабочены мыслью, к лицу ли вам глубокий траур…”»94.

В русском Зарубежье после произнесения в Париже (16 февраля 1924 года95) знаменитой речи «Миссия русской эмиграции», Бунин оказался на вершине Олимпа, обретя харизму первого по рангу русского писателя и последнего классика. Сумев во всей полноте выразить мироощущение русских эмигрантов и определив «высшую цель» русской диаспоры как задачу «сохранения культуры исчезнувшей старой России»96, Бунин впервые в своей жизни стал фигурой общественной, символом духовно-нравственного величия русской культуры в изгнании.

Несмотря на то, что в своей речи Бунин «говорил “лишь за себя и только о себе”, левая печать эмиграции при всей своей политической неоднородности высказывалась о Бунине-публицисте97 < критически-недоброжелательно^ Ее раздражали <и> страстные, пристрастные бунинские статьи, в которых находили отражение взгляды, быстро снискавшие автору репутацию правого, даже чуть ли не монархиста»98.

Представления о Бунине как человеке правоконсервативных убеждений в эмиграции были весьма расхожими, о чем, в частности, можно найти свидетельства и в эмигрантской мемуаристике. Так, например, Василий Яновский, общавшийся с Буниным весьма поверхностно, совершенно бездоказательно утверждает, что:

«По своему характеру, воспитанию, по общим влечениям Бунин мог бы склониться в сторону фашизма; но он этого никогда не проделал. Свою верную ненависть к большевикам он не подкреплял симпатией к гитлеризму. Отталкивало Бунина от обоих режимов, думаю, в первую очередь их хамство!»99

Особенно востребованным для различного рода идеологических манипуляций оказался миф о бунинском монархизме.