Подчеркнутая холодность в публичных отношениях Бунина с людьми, особенно посторонними или ему малознакомыми, создавала твердое мнение о нем как о человеке чванливом, надменном гордеце. По этой причине он даже был заподозрен в антисемитизме, причем без каких-либо с его стороны высказываний на сей счет. Например, в 1907 г. Иван Бунин и его будущая жена Вера Муромцева совершили поездку в Египет и Палестину. Впечатления от этой поездки легли в основу цикла «палестинских» рассказов и стихотворений Бунина, обычно приводящихся в литературе в качестве свидетельства интереса писателя к еврейской духовности. Один из случайных попутчиков Буниных во время их пребывания на Святой Земле – знаменитый московский пианист Давид Шор13, записал в своем дневнике:
«Мы сели на новый пароход. За обедом, у общего стола, мое внимание привлекла русская пара. Она – молоденькая миловидная женщина, он постарше, несколько желчный и беспокойный человек. Когда старый отец мой за столом выказывал совершенно естественное внимание своей молодой соседке, я чувствовал, что муж ее как будто недоволен. После обеда я сказал отцу, что обыкновенно русские путешественники не любят встречаться с земляками, и нам лучше держаться в стороне… <…> Каждый раз, что я попадал на новый пароход, я тотчас же разыскивал инструмент, на котором можно было бы поиграть. На этом пароходе пианино стояло в маленькой каюте около капитанской вышки. <…> Я открыл пианино и сел играть. Минут через пять кто-то вошел. Я сидел спиной к двери, не видел вошедшего, но почувствовал, что это наш русский путешественник. Я продолжал играть, как будто никого в каюте не было, и, когда минут через 20–30 я встал, чтобы уйти, он меня остановил со словами: “Вы – Шор, я – Бунин”. Таким образом состоялось мое знакомство с писателем, которого я сравнительно мало знал по его сочинениям. Дальше мы путешествовали вместе, и я не скажу, чтобы общество его было бы из приятных. Особенно тяжело было мне чувствовать в просвещенном человеке несомненный антисемитизм, – и где, в Палестине, на родине народа, давшего так много миру…<…>
Несколько случаев в дороге позволили мне ближе приглядеться к Бунину, и я убедился, что в его странностях немало жесткости и грубости. Я помню нашу поездку в Хеврон к могиле Авраама, Исаака и Якова. Рано утром выехали мы в экипаже из Ерусалима. Нас было с извозчиком шесть человек. Я, по обыкновению, сидел рядом с кучером. В трех верстах от Ерусалима мы остановились у могилы Рахили. Гробница в виде домика, невзрачного и внутри мало интересного, не привлекала к себе. Осмотрев ее, мы двинулись дальше. В Хевроне местные магометане нас очень недружелюбно встретили градом камней, когда мы близко подошли к могилам, которые они считают своей святыней. Да и могилы представляют груду наваленных камней. На обратном пути нас настигли ранние сумерки, и мы ехали почти в темноте. Приближаясь к могиле Рахили, я еще издали заметил, что она вся светится, и это было необычайно красиво и таинственно. Поравнявшись с могилой, мы услышали крик странного человека, бегущего за экипажем. Мы остановились. Оказалось, что это был синагогальный служка, который, узнав накануне о нашей поездке в Хеврон, хотел выказать нам внимание, рано утром пошел к гробнице, но нас уже не застал. К вечеру он зажег лампады и свечи и ждал нас. Мы снова все осмотрели, он помолился у гробницы, и мы приготовились ехать дальше. Но тут произошло следующее: трусливый служка отчаянно боялся пуститься <темной> ночью в путь, а извозчикам американец совершенно основательно заявил, что семь человек он на утомленных лошадях не повезет. Бунин настаивал на том, чтобы мы двинулись дальше, не обращая внимания на несчастного служку. Я воспротивился такой несправедливости и предложил, чтобы экипаж поехал медленно, а я, служка и еще один из наших спутников пойдем пешком. Однако и на это Бунин не согласился. Он устал и хотел скорее домой. Я отпустил экипаж и пошел со своим спутником пешком. Не зная местных условий ничего не боялся и бодро двинулся в путь. Через несколько минут, когда звук удаляющегося экипажа стих, один из спутников заявил мне, что мы затеяли очень рискованное предприятие и что если нас встретят бедуины, то это будет очень неприятно. В первый момент я рассердился на говорившего, почему он раньше не предупредил? Но затем, охваченный сознанием правильности своего поведения, красотой звездного неба и прекрасным воздухом, которым так легко дышалось, я ободрил своих спутников, и мы смело двинулись вперед. На полпути к Ерусалиму мы вдруг услыхали конский топот. Насторожись, мы тихо подвигались вперед, а навстречу, все ближе и ближе, раздавался топот коней. Наконец мы поравнялись с <…> всадниками. Два бедуина в полном вооружении внимательно нас осмотрели и поехали дальше. Мы благополучно дошли до ворот Ерусалима. Бунин впоследствии написал прекрасное стихотворение “Гробница Рахили”.
В Бейруте мы часа на два наняли экипажи, чтобы осмотреть город. Кучер-араб, настоящий джентльмен в европейском костюме, но с кинжалом за поясом, соблюдая свои интересы, медленно двигался вперед. Я сидел рядом с ним, и мы беседовали по-французски. Бунин, досадуя на медленную езду и бранясь по-русски, неоднократно подгонял кучера. Тот, не понимая языка, чувствуя, что это относится к нему, после каждого окрика, сверкая гневным взглядом и полуоборотившись, бормотал что-то по-арабски. Я всячески старался отвлечь его внимание и расспрашивал его обо всем встречном. Но когда Бунин вздумал толкнуть его в бок с криком, “да поедешь же, черт”, то он схватился за кинжал, и мне стоило немало усилий его успокоить, Бунину я посоветовал помнить, что мы не у себя.
Другой случай произошел на Тивериадском озере. Мы подъезжали из Дамаска часам к трем-четырем. До этого времени озеро покойно, но с четырех часов в нем подымается волнение. Мы нашли лодку, и ловкие арабы-лодочники, подняв паруса, помчались в Тивериаду. Для меня все это было ново, и я, не подозревавший об опасности, наслаждался и красотой озера, и самой поездкой. Нам важно было перегнать лодку американцев, чтобы получить комнаты в гостинице. Бунин, долго живший у моря, почему-то сильно волновался и по временам бранил лодочников. Не знаю, быть может, он был прав, но с нами ничего не случилось, и мы уже темной ночью благополучно добрались до Тивериады»14.
На высокомерно-капризную манеру общения Бунина с посторонними людьми обращали внимание и другие свидетели того времени. Вот, например, наблюдение стороннего человека, столкнувшегося с Буниным в Одессе, где в годы Гражданской войны обретались многие писатели, бежавшие от большевиков: Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Бунин, Алданов и др.:
«Бунин относился к отчиму (А. Н. Толстому –
Что же касается не подкрепленного фактами утверждения Шора о «несомненном антисемитизме», якобы присущем Бунину, то его можно отнести к разряду личной предубежденности, возникшей как по причине бунинского высокомерия, так и вследствие разногласий поведенческого характера, имевших место во время их совместных поездок.
В эмиграции мнение о Бунине как о писателе-классике с «трудным характером» также было, что называется, притчей во языцах16. Даже на периферии западной Европы, в русских колониях прибалтийских стран, его личность воспринималась неприязненно, а то и со злобой и раздражением: «Как только <…> его не называют! “Надменный”, “неучтивый”, “сухой пренеприятный человек”, “римский патриций, гордый и пренебрежительный”, “знатный гость более высокой расы”, “грязный старикашка”, “рамоли17” и т. п.»18.
Из людей, более или менее близко знавших писателя и его домашних, желчно неприязненное описание Бунина и Муромцевой-Буниной принадлежит Нине Берберовой19, Владимиру Набокову, которого с Буниным связывали сложные отношения: с начала их знакомства – ученичества, а с середины 1930-х гг. – соперничества20, и отчасти Василию Яновскому21. Берберова в своей мемуарной книге «Курсив мой», например, утверждала:
«Характер у него был тяжелый, домашний деспотизм он переносил и в литературу. Он не то что раздражался или сердился, он приходил в бешенство и ярость, когда кто-нибудь говорил, что он похож на Толстого или Лермонтова, или еще какую-нибудь глупость. Но сам возражал на это еще большей нелепицей:
– Я – от Гоголя. Никто ничего не понимает. Я из Гоголя вышел.
Окружающие испуганно и неловко молчали. Часто бешенство его переходило внезапно в комизм, в этом была одна из самых милых его черт:
– Убью! Задушу! Молчать! Из Гоголя я! <…>
Он любил смех, он любил всякую “освободительную” функцию организма и любил все то, что вокруг и около этой функции»22.
Рецензируя «Курсив мой», известный литературный критик русского Зарубежья Глеб Струве23: «…видел главную проблему книги в крайней субъективности, а часто и в крайней грубости суждений Берберовой о целом ряде людей и, прежде всего, о жене Бунина. Что же касается самого Бунина, то Берберова, по мнению Струве, сознательно выделила и подчеркнула наиболее неприятные черты его характера, изображая знаменитого писателя как “мелкого, злобного, ревнивого и чванного человека”. При этом Струве замечал, что откровенная неприязнь Берберовой к своим проживавшим во Франции соотечественникам неизбежно наводит на мысль, что она стремится свести личные счеты, руководствуясь давней обидой, объяснить причины которой почему-то не хочет»24.
Отношения между Берберовой и Буниными резко испортились после войны, а после появления в свет бунинских «Воспоминаний», которые Берберова восприняла резко критически, их можно было даже характеризовать как враждебные. Бунин «…сочинил на Берберову чрезвычайно грубую эпиграмму, на автографе которой прямо указано, что она написана в связи с ее отзывом на “Воспоминания”: “В ‘Русской мысли’ я / Слышу стервы вой: / Застрахуй меня / От Берберовой!” Эта эпиграмма широко ходила в литературных кругах, ее знали и сама Берберова, и большинство ее знакомых»25.
Что касается Набокова, то его былые дружеские отношения с Буниным выродились в неприязненные уже к концу 1930-х годов. Так, например, в письме к жене, отправленном 10 мая 1937 года, Набоков, в частности, сообщал:
«“Наношу” прощальные визиты. Обедал с Буниными. Какой он хам! (“Еще бы не любить вас”, – говорит мне Ильюша Фондаминский, – “вы же всюду распространяете, что вы лучший русский писатель”. Я: “То есть, как распространяю?!” “Нуда, –
Василий Яновский в мемуарной книге «Поля Елисейские» писал: