Книги

Бунин и евреи

22
18
20
22
24
26
28
30

«С ним нельзя было, да и не надо было, беседовать на отвлеченные темы. Не дай Бог заговорить о гностиках, о Кафке, даже о большой русской поэзии: хоть уши затыкай. <…> Боже упаси заикнуться при Бунине о личных его знакомых: Горький, Андреев, Белый, даже Гумилев. Обо всех современниках у него было горькое, едкое словцо, точно у бывшего дворового, мстящего своим мучителям-барам.

<…> Вспоминаю ночные часы, проведенные в обществе Бунина, и решительно не могу воспроизвести чего-нибудь отвлеченно ценного, значительного. Ни одной мысли общего порядка, ни одного перехода, достойного пристального внимания… Только “живописные” картинки, кондовые словечки, язвительные шуточки и критика – всех, всего! <…> Это был умный, ядовитый, насмешливый собеседник, свое невежество искупавший шармом»27.

Приведенная выше «чернуха» резко диссонирует с основным корпусом воспоминаний о И. А. и В. Н. Буниных людей, относившихся к их дружескому окружению. Так, например, хорошо знавшая Бунина Ирина Одоевцева28 пишет:

«Я и не предполагала, что в нем столько детского и такой огромный запас нежности. <…> Все его дурные черты как бы скользили по поверхности. Они оставались внешними и случайными, вызванными трудными условиями его жизни или нездоровьем. К тому же его нервная система была совершенно расшатана. <…> Да, он был очень нервен. Но кто из русских больших писателей не был нервным? Все они были людьми с ободранной кожей, с обнаженными нервами и вибрирующей совестью»29.

«…к <Бунину> обычные мерки неприменимы и что <…> помнить о его беспрестанных противоречиях, нисколько, однако, не исключающих основного тона. Так о Чехове, о котором он говорил как-то восхищенно, как о величайшем оптимисте, в другой раз, не так давно, он говорил совершенно противоположно, порицая его, как пессимиста, неправильно изображавшего русскую провинциальную жизнь и находя непростым и нелюбезным его отношение к людям, восхищавшимися его произведениями» (Г. Н. Кузнецова)»30.

«Вокруг имени И. А. Бунина крепкой стеной стоит нелепая легенда о “холодном академике”, “оскорбленном помещике”, “надменном олимпийце”. Тот, кто перешагнул эту стену, тот знает редкое обаяние этого удивительного, нежного и доброго, деликатного и неистощимо жизнерадостного человека» (Н. Я. Рощин)31.

Эту «стену» из еврейских писателей, помимо упоминавшегося выше Семена Юшкевича, судя по всему, перешагнул также и Осип Дымов. Так, например, описывая свою первую – в середине 1900-х, и последнюю – в конце 1930-х гг. встречи с Буниным, особо выделяет присущие писателю чуткость к чужой боли и свойскость, что никак не вяжется с его имиджем «сухой пренеприятный человек».

«Когда мы обнялись, и я начал одаривать его комплиментами, он, насупившись, но шутливым тоном меня остановил: – Ша, ша, Дымов, не надо.

В этом “ша” было приятельское напоминание о моем еврействе. Но как тепло это звучало в его устах, у него, христианина, русского. Я читал его мысли и чувства <…>: Разве имеет какое-нибудь значение, кто мы оба и что мы пережили в течение прошедших тяжелых тридцати лет? Но мы – русские писатели из Москвы и Петербурга. У нас общее прошлое, общий духовный дом, по которому мы тоскуем, каждый в своем уголке <…> Помнишь: Леонид Андреев… и Куприн… и Брюсов <…>. Собрат Брюсов мертв, все уже мертвы. Но мы их помним нежно… ша, Дымов!»32

Несмотря на демонстрируемую Буниным в обществе отстраненность, капризность и неприветливость, он, несомненно, еще при жизни «уважать себя заставил» и при всей своей антипатии к общественно-политической деятельности, тем не менее, являлся фигурой «публичной». Алданов, например, отмечал:

«Иван Алексеевич, даже когда молчит, всегда попадает в центр, в фокус внимания присутствующих. <…> Он обладает какой-то особенной гипнотической силой. Он <…> очаровывает собеседников и заставляет их соглашаться с собой. Этот редко встречающийся дар был присущ и Наполеону»33.

Известно, что Бунин весьма гордился своей способностью к описанию личности человека, исходя из анализа подмеченных им особенностей его внешности и поведения. Возможно, по этой причине и к репрезентации себя самого на людях он относился исключительно серьезно. С начала своей литературной карьеры и до конца жизни Бунин неустанно пекся о своем имидже, тщательнейшим образом следя за тем, чтобы впечатление, которое он производил в обществе, соответствовало его собственному мнению о том, как должен вести себя писатель его уровня. Вот, например, некоторые его высказывания на сей счет:

«Не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника вместе с Горьким, Андреевым, Скитальцем34, не снимайся с ними в обнимку в разудало-задумчивых позах – помни, кто ты и кто они»35.

Внешне-видовой аристократизм, заявлявшийся в манере одеваться и вести себя на людях, а так же «дворянское происхождение Бунина, которое сам писатель неизменно подчеркивал в автобиографических текстах и выступлениях <…> стали уже рано <…> неотъемлемой частью бунинской литературной репутации»36.

В предреволюционной России на фоне «простонародного стиля» его собратьев по перу дворянский апломб Бунина выглядел достаточно провокативно. Однако это была отнюдь не «политическая позиция», а стремление выделиться в своей писательской среде, занять в ней особое, исключительное во всех отношениях положение. Вот только один пример. Бунин являлся непременным членом московской литературной группы «Среды», объединявшей в своих рядах писателей, представлявших литературное направление русского критического реализма начала XX в. Если просмотреть серию коллективных фотографий членов этой группы (конец 1902 г.), на которых в различных позах и положениях друг относительно друга запечатлены М. Горький, И. Бунин, Скиталец (С. Петров), Н. Телешов, Л. Андреев, Е. Чириков и вместе с ними Ф. Шаляпин – см., например, подборку фотодокументов «И. А. Бунин»37, непременно бросится в глаза, как раскованно, непринужденно, по-простецки выглядят на них корифеи литературы тогдашней России. И только один Бунин, одетый с иголочки «барином», полный достоинства и благообразия, смотрится среди них щуплым, «зажатым» и явно не в своей тарелке.

Образ «надменного аристократа», прочно утвердившийся за Буниным в России, писатель с неизменным постоянством заявлял всю свою последующую жизнь на Западе. Обладая от природы актерскими способностями, делал он это артистично, и тот образ, который он репрезентировал, впечатлял окружающих и запоминался ими на долгие годы. Свидетельством стремления Бунина именно так презентировать на публике свою личность являются, в первую очередь, его многочисленные постановочные портреты – фотографические и живописные, о коих речь пойдет ниже.

Дворянская культура, породившая русскую классическую литературу, канула уже к тому времени в прошлое, а в пришедшей ей на смену культуре разночинцев «голубая кровь» была таким же малосимпатичным анахронизмом, как и пресловутый «крестьянский оброк», «доход с имения» или «дворянская фуражка». В этой связи, отметим еще раз, побудительной причиной выбора Буниным аристократического имиджа, несомненно, являлось стремление выделиться, быть, даже на внешне-видовом уровне, иным, чем остальные братья-соперники по перу, «еще неведомым избранником». По воспоминаниям современников, Бунин не прочь был иногда на счет своей родовитости и пошутить:

«Род наш значится в шестой книге. А гуляя как-то по Одессе, я наткнулся на вывеску “Пекарня Сруля Бунина”. Каково!»38

В подоплеке дерзкого вызова Бунина литературному сообществу крылось, однако, изрядное чувство горечи, постоянно подпитывающееся сознанием своей социальной незащищенности. Ведь кроме писательского таланта у Бунина за душой гроша ломаного не было. Не имея ни образования, ни повсеместно востребованной «кормящей профессии», он жил одним лишь литературным трудом, а значит постоянно находился в зависимости от доброхотства третьих лиц – издателей, критиков, читателей, а так же меценатов.

Известно, что Бунин имел обыкновение постоянно жаловаться на тяготы жизни, хотя от природы был страстным жизнелюбом. Эти жалобы являлись следствием не только гнетущей его «бытовщины», но не в меньшей степени душевных кризисов, провоцируемых упорным неприятием им факта неизбежности победы Танатоса над Эросом.