"Кур-лы, кур-лы!"
Откликаясь на журавлиный зов, кричит паровоз. Отголоски гудка закатываются за лес.
Там за холодной синевою осталось детство, жаркие дни покоса, прохладная глубь озер, ночи у костра, школа, мать, отец.
— ...Помни, Федор, погибнешь, я прямо говорю, погибнешь — легче нам с матерью будет, — голос отца дрогнул и снова окреп, — чем когда струсишь.
Они стояли на горе, у развалин старой крепости. Внизу текла кровеструйная в закатный час Томь. С горы хорошо был виден город, дымы над заводом, терриконы шахт.
— Я тебя специально сюда привел. Посмотреть, что за твоей спиной остается. Плечи твои еще жидкие, а тяжесть тяжкая навалилась. И выдержать надо. Надо, понимаешь?
— Понимаю, — тихо ответил Федор.
— Может, тебе это стариковской причудой покажется, — я и Василия сюда водил, — но ты поклонись своей земле и клятву дай. — Он помолчал, глядя на раскинувшийся в речной долине город. — Я когда на германскую уходил, вышел за околицу, поклонился в пояс своей деревушке и горсть земли в тряпочку завернул. Тяжко станет в окопах — выну щепотку, положу на язык — сил прибавится. — Пытливо взглянул на Федора. — Думаю вот все: "Что за поколение ваше? Кто вы? Дети как дети, трудностей не знали, закалиться вроде негде было вам — и вдруг вот... На заводах фезеушники сталь варят, на фронте твои ровесники танки жгут"... Каков ты? Василий вроде б ничего...
Потом, на вокзале, отец все зажигал спички, забывая прикурить, и спрашивающе глядел на сына: "Кто ты?" Твердые губы под седыми пожелтевшими от махорочного дыма усами накрепко сжимали мундштук.
А над перроном требовательно звала песня войны:
..."Вставай на смертный бой", — шепчет Федор, стоя в дверях теплушки и перебирая в памяти недавнее прошлое.
А Сибирь все разворачивала и разворачивала могучие просторы с суровой, родной до боли красотой и неоглядными далями под осенним холодным солнцем.
Заиграл на гитаре Женька Бабкин. Склонив чубатую голову, поет:
Он совсем оморячился: щеголяет в тельняшке, неведомо откуда взявшейся, и велит называть его Жорой. Женька "капитанит" в теплушке. Ребята обожают его. Он весельчак и балагур. Фасонистый, правда, и лезет куда не просят, но славный, компанейский парень. И красивый, черт! Кудрявый, смуглый и отчаянный, по глазам видать.
А вот Толик Малахов, сын новосибирского профессора, — хрупкий, вежливый мальчик. У него тонкая шея и аккуратный пробор в белокурых волосах, а глаза совсем девчоночьи — ясные, голубые, с длинными ресницами.
Толик везет с собой книжку на немецком языке и читает, как русскую.
— Я после школы в университет собирался, на филологический. Отец, правда, настаивал на институте иностранных языков. А мама почему-то решила, что я должен стать киноартистом. — Застенчивая улыбка трогает губы Толика. — И уж никак не прочили мне военной карьеры. Ну какой из меня моряк? Ни силы, ни ловкости. Ребята в футбол играют, на Оби плавают, а я с книжками. У нас дома библиотека большая. У меня руки дрожат, когда беру новую книгу.
Толик виновато приподнимает тонкие ласковые бровки и нежно гладит книжку.
К ним подсаживается Степан Кондаков, угловатый, не по годам сильный, с широким рябым лицом, будто влепили ему в упор хороший заряд дроби. Вытаскивает кисет.
— Курите.