«Забудь о ней навсегда, вот и вся моя помощь тебе, – прокричал он, – но если не можешь, оставь мне винтовку. Она моя семья. Я буду смотреть на винтовку и оплакивать ее. Это будет не первый раз, когда что-то хорошее вышло из оплакивания».
Я не хотел, Маша, но мне больше нечего было дать жулану. И я отдал ему винтовку. Он повернул свое красное горло к небу и широко открыл клюв. Он заглатывал винтовку до тех пор, пока кончик приклада не скрылся в клюве. После этого он улетел.
Я сидел в темном доме, без тебя, без Ксении Ефремовны, без маленькой Софьи, лопочущей о рыбках и шариках. Я так рыдал в тот день, мне казалось, что переломится хребет. А Звонок все это время сидела рядом, похлопывая меня по колену. Маленькая домовая сказала, что знала тебя всю твою жизнь и что ты была злой и вдобавок бросила ее, а еще что ты вернешься, наверное.
И вот однажды, когда наша стража закончилась, домовая пришла ко мне, только она стала большой и отрастила длинные черные волосы, и она сказала:
«Платье выцвело, – прокричал он. – Марья Моревна вынашивает боль».
Он кашлянул, отрыгнул, и из клюва выпало платье, бесцветное, даже не серое, просто плевок, а не платье. Он выплюнул его на крышу и сиганул обратно в снежную мглу.
И ты уже догадалась, Маша, конечно, ты догадалась. На следующий день был зуек, такой коричневый, так похожий на хлеб, что я мог его съесть и никогда бы не пожалел об этом.
«Щетка потускнела, – прокаркал он. – Марья Моревна вынашивает печаль».
И он закашлял, и отрыгнул, и щетка выпала из его клюва, вся почерневшая, без малейших проблесков серебра. Он выплюнул ее на крышу и умчался в снег, в стихию.
И конечно, ты знаешь, что я скажу дальше, Маруся. Ты знаешь, что это история, и ты знаешь, как истории проступают. Последним прилетел жулан, да такой красный, такой красный. Я слышал, как где-то далеко играла музыка, скрипки и гобои, – но это же безумие, кто бы стал играть на скрипках в осажденном Ленинграде? Кому это могло прийти в голову?
«Винтовка сама собой выстрелила и убила пролетающую сову, – прокричал жулан. – Марья Моревна вынашивает смерть».
И он кашлянул, и отрыгнул, если не сказать хуже, потому что винтовка, выползающая из клюва птицы, – это отвратительно. Она брякнулась на крышу, но я схватил ее, пока она не скатилась вниз. Жулан смотрел на меня с жалостью. И он взмыл в воздух, стряхивая снег с крыльев.
А потом пришла ты. Ты здесь, моя Марья, целая и живая, и вернулась ко мне. Все, что у меня было за душой, все ушло на рассказ о минувшем. Но у меня есть твое платье, и твоя щетка, и твоя винтовка там, где ты все это оставила: в шкафу, в комоде, под кроватью. Где твоя боль, Марья Моревна? Где твоя печаль? Где твоя смерть?
Марья прижала его к себе покрепче и завернула в свои волосы, чтобы согреть. И она рассказала ему обо всем, что только могла придумать: и о Яичке, и об охоте на жар-птицу, и как она родила дитя по имени Смерть, и про сияющую птицу, что держала ее точно так, как она держала Ивана Николаевича сейчас.
– Я бы не хотела, чтобы ты хранил щетку, – вздохнула она.
– С птицами всегда такая беда, – ответил Иван, и на мгновение показалось, будто он хочет сказать что-то еще. Но он только закашлялся и задрожал. Слезы текли из глаз Марьи и расплывались на его щеках.
– Если бы это действительно была история, Иванушка, я бы смогла вылечить тебя Живой Водой, и ты бы встал и сплясал бы со мной, а потом мы нашли бы стол, уставленный всякой едой, и город очнулся бы от бесконечного сна, и что за песни и крики раздались бы, поднимаясь с улиц, словно пар!
– Ша! – закашлялся Иван, и кашель его застрял в горле и выкатился наружу потоками слюны и мокроты. – Жизнь не такая.
– Не беспокойся, – прошептала Марья, целуя его в лоб. – Мои старые кости очень скоро последуют за твоими.
– Жена, ты бы могла посеять пшеницу на камнях улицы Дзержинского, подождать, пока она созреет, сжать ее, обмолотить, перемолоть в муку, испечь хлеб и съесть его, передавая по кругу, и даже тогда ты не сможешь меня догнать.