Книги

Бессмертный

22
18
20
22
24
26
28
30

Марья Моревна непонимающе смотрит в окно. За окном трава, и кончики травинок прихвачены морозом.

– Ты помнишь, когда Кощей дал тебе свое яйцо? Каким черным оно было, каким серебряным!

Марья Моревна берется руками за голову. Волосы ее подсыхают, слезы, слегка примороженные, падают на пол крошечными бусинками и разбиваются.

Царь Птиц топорщит медно-зеленые перья на груди. Из-под крыльев протягиваются человеческие руки с тонкими, совершенными, мягкими, как пух, пальцами. Он приподнимает ее щеки и целует губами цвета крови ее рот цвета пепла, и под его поцелуями тихие слезы переходят в горькие рыдания, сотрясающие все ее тело, растягивающие ее кости, чтобы впустить еще больше темноты. Губы ее обнажают стучащие зубы, и даже они кручинятся, но он все целует ее и целует, пока она не начинает кричать.

– Я помню, я помню, – плачет Марья, и Алконост обнимает ее безупречными руками, а своими бирюзово-золотыми крыльями охватывает их обоих. В темноте она исчезает в его лучезарном объятии.

– Я снес это яйцо, Маша, бедное дитя. Каждое яйцо надо снести, иначе они не выживают. Я снес яйцо Кощея давным-давно, далеко отсюда, высоко в воздухе, и когда мы увидели, что в нем, мы поклялись друг другу никогда не открывать его снова. Но братьям всегда только бы нарушить обещания. Знаешь ли ты, что было в нем?

– Его смерть.

Алконост гладит ее волосы человеческой рукой:

– Ну да, очевидно. Но в яйце есть и петух, и курочка. Так же, как дитя получает от матери внушительный нос, а от отца раскосые глаза. Ты можешь всю жизнь наблюдать за кем-то, подмечая черты, взятые у матери, и черты, срисованные с отца. В нашем яйце смерть была от него, прекрасная, ладная, идеальная, ужасная. От меня там было Яичко. Все это время ты жила в моем яйце, Марья, внутри моего мира. О, я знаю! Как можно мне поверить? Столько людей, столько времен года, и лес, и жар-птица сверкает среди берез! Даже я этого сперва не понимал. Я птица-пророк, но ни в каком будущем я не видел Яичко, висящее, как самоцвет. Проблема с пророчеством в том, что оно живое. Как медвежонок. Оно может рассердиться, расстроиться, проголодаться. Оно может лизать, и кусать, и царапаться, может быть милым, может быть злобным. Нельзя пророчить. Можно только гнаться за пророчеством. Так что, возможно, мой медвежонок сыграл со мной шутку, а? Я долго раздумывал над этим яйцом, после того как мой брат покинул меня, чтобы гоняться за войнами и девушками, чем он особенно одержим. Я разглядывал яйцо и пытался понять, что Кощей и я сотворили вместе. Знаешь ли ты, Маша, как приходит откровение? Как смерть. Внезапно, хотя ты и знала все это время, что она должна прийти. Откровение – это всегда конец чего-то. Оно может даже причинить печаль.

Царь Птиц целует Машу в лоб, квохчет над ней, как мать.

– Ты сказала ему забрать тебя, помнишь?

Внутри ее сердца из одной почти исчезнувшей точки распускается Ленинград и растет все больше, холоднее и белее, и в Марье зарождается голод, едва припоминаемый голод, который гложет ее, как червь, и этот голод не утолить. Она стонет в объятиях Алконоста, стонет тяжело, как скрежещет мятое железо. Тепло его сердца сияет звездой в ее руках.

– Да, это звук воспоминания, – вздыхает Алконост, и его оперение вспыхивает фиолетовым. – Кощей привел тебя ко мне. Ты была так близка к смерти, что призраки уже толпились вокруг тебя, проливая серебряные слезы, поджидая тебя с серебряными улыбками. У вас, у людей, знаешь ли, – и кто только вас придумал – ирония в крови. Иногда, когда человек оголодает почти до исчезновения, покормить его – только хуже сделаешь, можно окончательно угробить. Мой брат хотел снова показать тебе свои избушки, и угощать тебя вкусностями, и засунуть в твой пепельный рот толстый кусок хлеба со сверкающей, как рубины, икрой. Он хотел окунуть тебя в горячую воду, расчесать твои волосы, чтобы ты поправилась. Но не смог. Ты слишком далеко ушла. Так что вместо этого мы с ним держали тебя, зажав между собой, и я кормил тебя, кормил, как цыпленочка. Я разжевывал облака, и звездный свет, и лунное сияние и срыгивал их тебе в рот, это самая здоровая еда, известная со времен молодости мира, – она не могла навредить тебе, никогда. И вот ты открыла глаза. А я, дурень, тыкался в тебя носом, как в цыпленка, и шептал тебе на ухо всякую чушь, что любят слушать цыплята: алллее, аллааа! Мне бы следовало знать, но медвежонок моего пророчества в тот день был злой. Я говорил, и речь моя вымела все подчистую из твоего сердца, и вдруг ты исчезла, будто тебя стерли, и ты оказалась в яйце. Призраки завыли, потеряв тебя, и мой брат тоже завыл. Он когтями разодрал яйцо и влез в него вслед за тобой, и я оказался один в своем гнезде, всеми покинутый. И я понял – это было как откровение, как смерть. Яичко – это специально устроенное место, где можно спрятать смерть от ее владельца, а можно привести его к ней. Это идеальный мир, мир, который не может выжить за пределами изукрашенного самоцветами яйца Алконоста и Кощея, сколько бы раз мир не повторил эту историю. (Ты ведь знаешь, что мир подступается к этой истории снова и снова, стараясь сделать ее другой, совершенной, как яйцо.) Это тот самый мир, который ты оставляешь позади, когда забываешь, как выглядит горе, а тем более смерть. Мир пророчества, который никогда не может стать правдой.

Царь Птиц вытирает слезы Марьи, но их тут же заменяют другие, и перья его уже потемнели от соли.

– Машенька, его смерть была спрятана в глубинах Яичка, и ты была дорожкой, что вела к ней, как жизнь ведет к смерти – всегда. Здесь он мог быть твоим, мог быть целым, одновременно и Кощеем, и Иваном, чертом и человеком, могущественным и бессильным, темным и золотым. Ты могла быть девушкой, какой могла бы стать, если бы не увидела птиц. Если бы у тебя не отняли галстук. И если бы он не хотел умирать, все что ему надо было сделать – никогда не прикасаться к тебе, никогда не заводить с тобой ребенка, которого у него не могло быть в настоящем мире, потому что он – Царь Жизни, а смерть всегда выглядит как ребенок – конец и единственная цель животного тела. И конечно, все кончилось так, как всегда кончается. Такова жизнь. Кто в идеальном мире не желал своего любимого, навеки суженого? Ох, Марья Моревна! Знаешь, как церковные люди зовут меня? Меня и мою дочь Гамаюн, когда пишут нас на потолке? Они называют нас архангелами и говорят, что мы живем на небесах, где не растет лоза скорби и памяти. Вот куда я тебя отправил – не на небеса, ша! Ничего я о небесах не знаю – не на небеса, а на церковный купол.

– Почему он не забрал меня обратно в Буян, где он мог быть бессмертным?

Алконост вздохнул, и от его вздоха колыхнулись пряди ее волос, словно на зимнем ветру.

– Буяна больше нет, Марья, ты не знала? Война закончена.

– Поэтому кровоточат железные ключи? – прошептала Марья, пряча лицо в перьях Алконоста. Если бы только она могла остаться внутри его крыльев и снова все забыть. Снова и снова.

– Нет, дитя. Это ключи от твоего собственного дома, и они кровоточат, потому что в твоем доме в одиночестве умирает Иван.