Глава 28. Я видел грача в руинах
Марья Моревна завертелась веретеном, у нее было странное чувство, что огромная рука давит на макушку, а ребра сжимают, как когда-то давно, когда домовая показала ей мир за печкой. Она почувствовала, что уменьшается, складывается, весь золотой свет Яичка внутри нее догорает как лучина, которую зажгли в отсутствие свечей. Ее ноги опять усохли, стали тощими, как веточки, руки повисли, легкие и слабые, язык во рту распух от жажды, от ужасной жажды. И опять ей стало страшно, что она никогда не станет снова большой, полной, теплой. Она так и повисла в пустоте, маленькая, худая, измученная. Она приложила плечо к темноте и начала толкать, толкать, тужиться, как это делала, когда рожала смерть Кощея.
Темнота отступила, Марья Моревна вышла из-за старой печки на кухню. С кирпичей осыпался снег – бомба снесла половину крыши, с расщепленных балок падали снежинки. Розовые плитки пола лопнули и валялись вокруг, как разбитые тарелки. Чугунные сковородки сковало голубым льдом, трубы лопнули, и вода залила все вокруг – комоды, стол, стул, где обычно сидела Софья. Колени Марьи подкосились, как только внутри нее треснул и осыпался кокон вокруг памяти о Софье. Стол все еще был накрыт для кого-то. Снег набился в миски, как суп.
– Иван? – тихо позвала Марья. У нее было чувство, что она не пользовалась голосом много лет. Как измерить время, проведенное внутри яйца? – Иванушка?
Ответил только ветер, продувая черноту через комнаты. Дом был заселён тишиной. Марья вползла по лестнице, страшась найти его – скелет, который все дивится, куда подевалась его жена.
– О, Иванушка, где ты?
Крыша на втором этаже выдержала, но их кровать вымерзла серебром, ощетинилась льдом. Скомканные простыни валялись одинокими буграми и кочками. Мерзлая грязь присохла к шарам на спинках кровати. Наконец Марья прошептала: «Звонок?»
И домовая дернула Марью за штанину. Марья посмотрела вниз, и черные волосы рассыпались по плечам любопытной тенью. Ее подруга стояла рядом, согнувшись в три погибели, ее прекрасные золотые волосы свалялись и посерели, усы выпали, одежда износилась и порвалась. Башмаков не было, обмороженные пальцы распухли. Скулы Звонок торчали, как ножи, голодные звериные глаза горели желтым.
– Он там, – прохрипела Звонок страшным скребущим от долгого молчания голосом. Марья знала, что ее голос звучит примерно так же. Домовая указала на замерзшую постель, и Марья увидела, как бугры и кочки образуют что-то вроде мужской фигуры.
– Звонок, что с тобой стало?
– Дом болен, значит, и я больна. Все дома больны. Все умирают. Зима никогда не закончится.
Марья закрыла глаза:
– А какой это год? Сколько времени меня не было?
– Тысяча девятьсот сорок второй. Февраль. Если все это еще существует, должен быть конец Великого поста. Но он, конечно, не закончится, хотя мы и так хорошо постились в этом году. Немудрено нас и за праведников принять. Я думаю, что это смешно. Правда же смешно? На прошлой неделе один человек давал концерт в Зале Глинки. Снег падал через проломленную крышу во время выступления, садился шапкой на голову гобоиста. Сирены воздушной тревоги тоже участвовали в исполнении. Мы все слушали с крыш. Как кошки. Хотя какие кошки! В Ленинграде кошек больше нет. Иван сказал:
Марья Моревна легла на стылый пол дома на улице Дзержинского, дома на улице Гороховой. Звонок подползла к изгибу ее шеи возле уха, где ток крови так близок к коже, где тепло остается даже тогда, когда оно ушло отовсюду. Она поцеловала ее туда и широко раскинула руки, чтобы обхватить ими все ее лицо.
– Где ты была? – прошептала домовая. – Куда ты делась?
И после этого она с распростертыми руками исчезла, растаяла, словно пар.
Марья встала. Разум предполагал, что по команде встать откликнется ее яичкинское тело, молодое, полное, сильное. Но откликнулось ленинградское тело, скрипящее, умудренное, хрупкое. Она похромала к кровати – не желая видеть, что лежит под замерзшими покровами, – чтобы стянуть одеяла и понять, что она совсем опоздала, что оказалась бесполезна для обоих своих мужей в конце концов.
– Иванушка, ты живой? Ты не спишь?