Книги

Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова

22
18
20
22
24
26
28
30

И. Т.:

Но текут и по ночамМухи с дюжин, пар и порций,С крученого паныча,С мутной книжки стихотворца.

Б. П.: И дальше, дальше, уже не прямо названные, а метафорические:

Будто в этот час пораРазлететься всем пружинам,И жужжа, трясясь, спиральТополь бурей окружила.

Кто ж не видел летом, как мухи иногда такой спиралью вокруг деревьев вьются. А узнают в стихах – и стихи понравятся. Поймут, что эта спираль вместо часовой пружины, и как в стихах все может быть взаимозаменяемо. Что такое метафора, поймут на ярком примере. Что жаркий день состоит не из часов, а из мух. Лошадью бы себя почувствовали. Холстомером.

Пыльный мак паршивым пащенкомНикнет в жажде берегущейК дню, в душе его кипящему,К дикой терпкой божьей гуще.

А это что такое, дети? Правильно, Вовочка, – это чай. Вот так бы и учить класса с третьего. А не образ Татьяны и Онегин лишний человек. Учитель в школе нынче лишний человек. А с ним и Пастернак. Повторяю: литературу в школе не изучать надо, а читать. Учиться читать.

И. Т.: Так как же вы читали Пастернака в этом промежутке между изданиями шестьдесят первого и шестьдесят пятого года? Где книги доставали?

Б. П.: Тот же Лениздат помог. Построили новое здание Дома печати на Фонтанке, рядом с товстоноговским театром, в это здание въехали и Лениздат, и газета «Ленинградская правда», и молодежная «Смена». А в «Ленинградской правде» была очень неплохая библиотека, туда всех работников Дома печати пускали. У меня было впечатление, что эта библиотека даже чисткам, похоже, не подвергалась: я нашел в ней последнее прижизненное издание стихов Мандельштама – сборник 1928 года. Почитал, дал приятелям, Арьеву и Довлатову, да и вернул в библиотеку. Довлатов возмущался: надо было спереть. Сказал: Боря, тебе пить надо больше, а то очень уж ты хороший. Ну, а Пастернака из той же библиотеки я взял всерьез и надолго.

И. Т.: Сперли?

Б. П.: Почти. Взял на длительное и постоянное употребление и сдавать не собирался, да и не требовали, других любителей Пастернака во всем Доме прессы не нашлось. Замечательное было издание: полный Пастернак, тридцать четвертого года издания, с рисованным портретом автора.

И. Т.: Да, середина тридцатых для Пастернака стала благодатным издательским временем – насколько полновесных книг стихов, с художественными портретами Яр-Кравченко и Дмитровского, в суперобложках.

Б. П.: Вот я его и изучал все это время – до шестьдесят пятого года, когда сумел купить издание Библиотеки поэта. Стихи я к тому времени уже хорошо знал, наизусть не меньше половины, – но в этом издании набросился на статью Синявского, недавно посаженного. Хороша была статья, тон у нее был совсем не советский. Какие-то дежурные совковые слова были в предисловии от издательства, а у Синявского ни слова постороннего, к делу не идущего. И самая главная мысль сразу же была четко артикулирована: не ищите в стихах Пастернака образа автора, он спрятан, трансформирован в образах его стихов, во всех этих рассветах, ливнях и лепечущих садах. Субъект стихов Пастернака там, где обычно помещают объект поэтического описания. Например, не вы грозу снимаете, а она, сама гроза, делает моментальные снимки.

Сто слепящих фотографийНочью снял на память гром.

Пастернак и был всем этим – ливнем, грозой, садом, морем, степным закатом. Поэт в нем не действовал, а «страдал» – в грамматическом смысле, в страдательном залоге, – он подвергался действию, с ним что-то происходило, и он радовался этому. Еще в самом начале своего поэтического пути он это свое свойство понял и даже теоретически сформулировал – в статье «Несколько положений»:

Современные течения вообразили, что искусство как фонтан, тогда как оно – губка. Они решили, что искусство должно бить, тогда как оно должно всасывать и насыщаться. Они сочли, что оно может быть разложено на средства изобразительности, тогда как оно складывается из органов восприятия.

Мне этот тезис всегда напоминал философию Эмпедокла, утверждавшего объективность чувственных восприятий: не я вижу красное или синее, а мир во мне их видит. В наше время на такие темы писал Башляр. Но забудем про философию, как забыл о ней сам Пастернак, убежавший из Марбурга от Когена. А если все-таки проецировать Пастернака на философию, то лучше всего вспомнить Шеллинга, говорившего, что искусство – это органон философии. Органон значит орудие, в данном случае метод. Произведение искусства моделирует бытие в его единстве сознания и бессознательного. Пастернак сюда ложится без зазора. Можно и Канта вспомнить: гений – это разум, действующий как природа. Пастернак и есть такая природа и такой гений.

Синявский Синявским, и статья его безусловно хороша, но еще в 1935 году Роман Якобсон писал об этом свойстве Пастернака, в статье «Заметки о прозе поэта Пастернака». Вот основополагающее суждение Якобсона:

Система метонимий, а не метафор – вот что придает его творчеству «лица необщее выражение». Его лиризм, в прозе или в поэзии, пронизан метонимическим принципом, в центре которого – ассоциации по смежности. В противоположность тому, что мы отметили для поэзии Маяковского, первое лицо отодвигается на задний план. Но это лишь иллюзорное пренебрежение «мной» («я»): вечный лирический герой, несомненно, здесь. Его присутствие стало метонимическим – так в фильме Чаплина мы, не видя прибывающего поезда, узнаем о нем по отсветам, брошенным на лица персонажей: этот невидимый, призрачный поезд каким-то образом проходит между экраном и зрителями. Так в пастернаковском лиризме образы внешнего окружения оказываются отброшенными бликами, метонимическими выражениями лирического «я» <…>

(Пастернак) не верит, чтобы искусство было способно на эпическую достоверность, чтобы оно могло открыть вид на внешний мир: слишком глубоко он убежден в том, что лучшие произведения искусства, повествуя о чем угодно, «на самом деле рассказывают о своем рождении». <…> Так обстоит дело в стихах Пастернака и еще больше в его прозе, где совершенно откровенный антропоморфизм захватывает мир неодушевленных предметов: бунтуют уже не герои, но окружающие вещи; неподвижные очертания кровель любопытствуют; дверь затворяется с тихой укоризной; повышенный жар, происходящий от усердия и преданности ламп, говорит об их радости по поводу семейного сбора; и, когда поэт получил отказ возлюбленной, «гора выросла и втянулась, город исхудал и почернел». <…> предпочтительный его прием – упоминание какого-нибудь рода деятельности вместо самого действующего лица; какого-то состояния, выражения или свойства, присущего личности, на место и вместо самой этой личности – и такие абстракции имеют тенденцию, развиваясь, объективироваться и приобретать автономность».

Тут, пожалуй, нужно сказать что-нибудь элементарное о метафоре и метонимии. Метонимия – такой словесный образ, который вызывает ассоциации по смежности, а метафора – ассоциации по сходству. Насквозь метафоричен Маяковский. Самый яркий (во всех смыслах!) пример – его Разговор с Солнцем. Поэт – сам Солнце, во всяком случае, равен ему. Такого никогда не написал бы Пастернак: он никогда не уподобляет мир себе, но всегда себя – миру, всем его элементарным стихиям. (Собственно, элемент в первоначальном значении и есть стихия.)

В приведенных словах Якобсона содержится некое до времени несбывшееся пророчество: предсказание неудачи романа «Доктор Живаго». Это там, где Якобсон пишет, что метонимия работает в прозе, если сюжет ее ослаблен или целиком отсутствует. А «Доктор Живаго» тщится быть сюжетным, и даже очень. Впрочем, мы будем говорить об этом позднее. Сейчас же хочется привести пример пастернаковской метонимии в стихах. Кстати, Якобсон тот же пример обнаружил в его прозе, в «Охранной грамоте», где город почернел, когда поэт получил отказ от возлюбленной. А вот как об этом в стихах, в том же «Марбурге»:

Плыла черепица, и полдень смотрел,Не смаргивая, на кровли. А в МарбургеКто, громко свища, мастерил самострел,Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.Желтел, облака пожирая, песок.Предгрозье играло бровями кустарника.И небо спекалось, упав на кусокКровоостанавливающей арники.

Я, помню, многие годы этой арникой бредил. Для меня она существовала исключительно в стихах Пастернака, никакого предметного ее эквивалента я не знал и знать не хотел. Потом, в Америке уже, выяснил, что есть такое аптечное средство, помогающее даже от ушибов. Швейцарского производства. Я это к тому говорю, что можно жить стихами в отсутствие прочих реалий. Вот так мы и жили в Советском Союзе.

Я тут хочу себя процитировать, привести собственные слова из одной моей статьи о Пастернаке. Я три их написал, большие, каждая в печатный лист. Это из первой – «Частная жизнь Бориса Пастернака», написанной сразу по приезде в Америку, летом 1978 года. Напечатана была поначалу в журнале «Континент»: