Как известно из Платона, единый человек когда-то был разъединен на мужчину и на женщину. Каждая часть была снабжена приметами. Эти приметы только и упоминались в песне <…> Они соединялись в причудливые сочетания. <…>
Платонов понимал деревню.
Тут одна неточность: Платонов к тому времени (двадцать шестой год) был уже не рабочим, а инженером. Чрезвычайно интересно, хотя не эксплицировано упоминание Розанова. Нам теперь ясно, какая линия связывает Платонова с Розановым: то, что Розанов писал в «Людях лунного света». А писал он там о христианах-андрогинах или, если хотите, содомитах. Христиане, по Розанову, – это сублимированные содомиты. Первохристиане, разумеется, а не нынешние прихожане всевозможных церквей и деноминаций. И вот сюда нужно свести первоначальной важности мотив «девок». В деле землеустроения и всяческого технического прогресса, в техноутопии коммунизма нет места «девкам», то есть элементарным природным силам. «Девки» не нужны, самый пол не нужен. «Девок» должна заменить машина. Платонов – мизогин, женоненавистник, и не понимая этого, не понять в Платонове ничего другого. Как и в учителе его Федорове. Ведь кого призывал воскрешать Федоров средствами науки и техники? Отцов – отнюдь не матерей. И вот по этой линии – ненависти, отторжения от стихийных сил, от природы – устанавливается связь между техницистским утопизмом и христианством. Техника как доминанта современной культуры стала возможной только в христианстве. Об этом, например, Бердяев писал весьма доходчиво: христианство освободило сознание от элементарных духов природы, и стало возможным активное отношение к материи, возникла установка на переделку ее, на борьбу с природой. Отсюда и родилась техника. Техника насильственна в самой своей основе. Вслушаемся в слово: естествоиспытатель – пытает естество, он насильник. Или, как говорят современные феминистки, наша культура фаллоцентрична. Правильно, любой грызущий землю аппарат, вроде экскаватора, – это трансформированный и сублимированный фаллос. В пределе техника несет гибель природе, техника садистична. И отсюда как реакция нынешнее экологическое сознание, а феминизм можно считать его ветвью.
Платонов же тем особенно интересен, что он русский эпохи коммунизма. Коммунизм был русским вариантом цивилизационного прорыва, скачком на пути европеизации: хотели обогнать прогресс, быть бо́льшими католиками, чем Папа. И вот в Платонове все эти культурные интенции – как русские, так и всемирные – обрели синтез в его гениальном творчестве. Вот мой пойнт: о Платонове невозможно говорить в чисто литературном плане, он колоссальное общекультурное явление, в нем соединились все болезни и весь пафос нашей эпохи. И не только русские проблемы у него значимы, они стоят в контексте проблем универсальных.
Зафиксируем это обстоятельство, ясное современникам Платонова в самом что ни на есть бытовом образе. Мужчины, которым не нужны женщины, – это и есть герои «Чевенгура», за которыми стоит автор.
Коммунизм тоже ведь можно свести к этой мизогинии – понимая таковую как метафору ненависти к бытию, к его природному естественному строю. В нем обнажилась эта самая «фаллоцентричность» современной культуры как таковая. Вот давайте продемонстрируем один перл из «Чевенгура»:
…Чепурный и сам не мог понять дальше, в чем состоит вредность женщины для первоначального социализма, раз женщина будет бедной и товарищем. Он только знал вообще, что всегда бывала в прошлой жизни любовь к женщине и размножение от нее, но это было чужое и природное дело, а не людское и коммунистическое; для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте, которая не составляет части коммунизма, потому что красота женской природы была и при капитализме, как были при нем и горы, и звезды, и прочие нечеловеческие события. Из таких предчувствий Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда, – тогда эта женщина пригодна лишь для товарищества и не составляет разницы внутри угнетенной массы, а стало быть, не привлекает разлагающей любознательности одиноких большевиков.
Повторяю: русские коммунисты оказались впереди прогресса. Это, должно быть, потому, что Россия, как недавно стали говорить, обнажает подсознание самого Запада. Агрессивность, активизм, скажем так, западной культуры со всей ее наукой и техникой, гуманистически облагорожен, то есть культурно сублимирован. В России, в русском коммунизме он обнажился, предстал в элементарной своей форме. Это и выразил Платонов: «Котлован» это и есть ГУЛАГ, яма уже вырыта – задолго до Солженицына. В эту же яму коммунизм и упадет.
Но чевенгурцы у Платонова – это взбесившиеся христиане. Это Акакий Акакиевич, срывающий шинели в некоем посмертном бытовании. Обратим внимание на один образ у Платонова – рыбак, отец Саши Жванова, говорит: в смерти пожить хочу. Христианство – религия небесного обетования, она обещает рай, и человеку нетерпеливому – а в революции все становятся нетерпеливыми – хочется стяжать этот рай. И рыбак этот кончает самоубийством – топится. Вот, между прочим, пример платоновского языка: утопия у него одного корня с глаголом «утопиться», смерть запрограммирована в самом языке. Русский язык – это язык утопии, говорил Бродский, и надо полагать, он шел как раз от подобных примеров платоновского словообразования, рождавшего платоновские сюжеты.
Впрочем, это излишняя эстетизация Платонова, понятная у Бродского, говорившего, что литературу творит язык, а не тематика. Но Платонова, конечно, не оторвать от больших русских – и мировых – тем. И главная эта тема – иссякновение бытия, в современной культуре, в цивилизации Запада явленная разве что имплицитно, но эксплицировавшаяся в русском опыте, в коммунизме.
Наличное бытие, «природа» – это то, что нужно, должно преодолеть: установка, общая для христианства и для техники. Средства разные, но цель одна. В христианстве наметилась, а в технологическом прогрессе утвердилась эта установка на «малое тело», как писал Платонов в одном своем тексте – рецензии на «Как закалялась сталь», культовую книгу сталинских тридцатых годов. В журнальной публикации эта статья называлась «Электрик Корчагин» – опять же подчеркивание технического момента. Процитируем:
Когда у Корчагина – Островского умерло почти все его тело, он не сдал своей жизни, – он превратил ее в счастливый дух и в действие литературного гения <…>. И с «малым телом», оказалось, можно исполнить большую жизнь. Ведь если нельзя жить своим телом <…>, то надо <…> превратиться даже в дух, но жизни никогда не сдавать, иначе она достанется врагу.
Вот это «малое тело» и есть подспудная цель коммунизма и его постыдная тайна, этот его скелет в шкафу. А с другой стороны, этот слепой и парализованный комсомолец – в одном ряду и роду с православными отроками Нестерова. Вот что гениально усмотрел и выразил Платонов: максимальные усилия преобразователей природы приводят, уже привели к ее, природы, умалению, иссякновению. Тут афоризм Андрея Белого можно вспомнить: торжество материализма привело к уничтожению материи. Христианский кенозис оборачивается в перспективе экологическим кризисом, а раньше, у большевиков-индустриализаторов, превращением хлеба в чугун и сталь. Индустриализация СССР и есть гигантский шаг в направлении смерти, в сторону смерти.
Я бы хотел продолжить столь органичную тему мизогинии у Платонова (если тут можно говорить об органике, а не об уничтожении оной). Посмотрите, как Платонов уничтожает женщин в своих гениальных текстах. Тут, конечно, «Чевенгур» и «Котлован» на первом месте. Но и в других его книгах постоянно звучит эта тема. Вот, скажем, в «Ювенильном море»: