Я иду дальше и связываю Маяковского уже не только с Блоком, но со всем духом русского религиозно-культурного ренессанса, знаменитого Серебряного века. Мысли тогдашних русских титанов были окрашены эсхатологически и теургически. О Бердяеве и Вячеславе Иванове это уж точно можно сказать, это они тон тогда задавали. Бердяев ввел в оборот учение Николая Федорова с его безумной идеей воскрешения мертвых. А ведь Маяковский очень за эту мысль, за этот образ зацепился – вспомним хотя бы финал поэмы «Про это».
Вот тут опять Бердяева можно вспомнить, который писал о Возрождении: главный его урок в том, что оно не удалось. Оно не преобразило бытия, а только (!!!) обогатило мир гениальными произведениями искусства. Это очень характерно для радикального утописта, каким, повторяю, был и Маяковский. Он по этому пути и пошел – отказался от собственного творчества во имя наступающей новой космической эры. Вот каков глубинный смысл его плакатов и реклам и газетных стихотворных фельетонов: отнюдь не следование теориям ЛЕФа о производственном искусстве, а порывание к новому небу и новой земле – точь-в-точь как у предреволюционных теургов. Стихи писать не надо, коли открываются некие космические перспективы. Маяковский – Савонарола, а это высокая фигура.
Так что в этом Чуковский не прав: никаких потомков, никакого будущего у Маяковского не было. Не назвать же традицией Маяковского газетную рифмованную публицистику, в которой так преуспел Евтушенко.
Самоубийство Маяковского – высокий жест, гениальный поступок. Не будет новой земли – уйду сам, а там и небо, глядишь, отыщется: новое небо.
Можно привести цитату из того же Чуковского, так его обожавшего и чаявшего с ним и Ахматовой слиться в едином объятии:
Маяковский, при всем своем сильном таланте, есть такая же страшно упрощенная, страшно элементарная личность, без всяких душевных тонов и оттенков, которая самым фактом своего бытия свидетельствует о катастрофическом погрубении русского общества.
Он был еще молод, формы, предстоящие этой теме, были впереди. Тема же была ненасытима и отлагательств не терпела. Поэтому первое время ей в угоду приходилось предвосхищать свое будущее, предвосхищенье же, осуществляемое в первом лице, есть поза.
Из этих поз, естественных в мире высшего само-выраженья, как правила приличья в быту, он выбрал позу внешней цельности, для художника труднейшую и в отношении друзей и близких благороднейшую. Эту позу он выдерживал с таким совершенством, что теперь почти нет возможности дать характеристику ее подоплеки.
А между тем пружиной его беззастенчивости была дикая застенчивость, а под его притворной волей крылось феноменально мнительное и склонное к беспричинной угрюмости безволье.
И это ведь тоже был, в некотором роде, один из заветов символизма: сочинять не только стихи, но и себя, самообраз строить. Маска хулигана шла футуристу Маяковскому. И он очень искусно держался в этом образе. М. Ф. Андреева, тогда жена Горького, вспоминает: Маяковский пришел к Горькому, она просила его подождать в столовой, скоро, мол, Горький выйдет, а сама пошла на второй этаж. Тогда Маяковский крикнул ей вслед: А вы не боитесь, что я украду ваши серебряные ложки?
И вот еще какую деталь я бы сюда привлек. После самоубийства Есенина, когда повсеместно вспыхнула любовь к покойнику, особенно среди молодежи, и с этим власти решили бороться – против «есенинщины», против богемы, когда написал свою кошмарную статью Бухарин, – Маяковский тоже, натурально, включился в эту боевую кампанию, даже написал стихи о Есенине и против его самоубийства (а самому оставалось жить четыре года с небольшим). Но вот помимо всех этих громких заявлений, кроме таких бодрых призывов – вдруг появляется газетная заметка, в отчете о диспуте о богеме. И товарищ Маяковский выступил, и вот как он в этом отчете представлен:
У нас просто не понимают, что такое богема. Я никогда не сидел в кабаках, не пил пива и не был хулиганом. Богема – это было общество изысканно-остроумных и талантливых людей, и ходили туда отнюдь не пьянствовать.
Вы слышите голос нормального, хорошо воспитанного, интеллигентного человека? Таким, полагаю, Маяковский и был, пока не влезал на эстрадные подмостки и не заводил себя в пустой полемике с каким-нибудь классово чуждым Булгаковым (да, Михаилом, да, считал «Дни Турбиных» белогвардейской пьесой).