«Зоны», о которых идет речь у Фангера[160], – это сложившиеся вокруг эмигрантских журналов группировки, по которым распределилось большинство авторов, включая Синявского. Для них эти издания обеспечивали возможность публиковаться. Желание Синявского публиковаться свободно и неограниченно, казалось, сбылось: он стал одним из учредителей нового журнала «Континент», основанного в 1974 году парижским эмигрантом В. Е. Максимовым. Название журнала иронически комментирует ситуацию в русской диаспоре: в первой редакционной колонке Максимов объяснял, что заголовок «Континент» должен был выразить широту стремлений, желание (достаточно амбициозное) объединить не только нации, но и целые континенты. Об этом благородном стремлении свидетельствуют имена членов редколлегии первого номера, среди которых помимо Синявского были такие заметные имена, как М. Джилас, Э. Ионеско, А. Д. Сахаров, а А. И. Солженицын открывает номер своим «Словом к журналу». Сам Синявский здесь впервые официально выступает как Терц. Такое счастливое положение дел, однако, длилось недолго. Уже в следующем номере Солженицын спорит с Сахаровым из-за того, что тот раскритиковал его «Письмо вождям Советского Союза» [Scammell 1984: 870][161].
К 1975 году Синявский в «Континенте» уже не участвует[162]. Причиной ухода стала неопубликованная Максимовым статья Синявского «Открытое письмо», ответ на «первые публицистические шаги на Западе» Солженицына. Будучи одним из основателей «Континента», Синявский, естественно, отправил свою статью в «свой» журнал, но поучил отказ. Не приняла материал и «Русская мысль». «Открытое письмо» вышло в свет только в 1991 году в собственном журнале Синявских «Синтаксис», [Синявский 1991: 159–162]. Из «Примечания» Марьи Васильевны к этой публикации ясно, что Синявские восприняли отказ Максимова как желание сохранить хорошие отношения с Солженицыным, который уже тогда оказывал сильнейшее влияние на эмигрантские круги [Glad 1993: 162].
Конфликту между Солженицыным и Синявским суждено было стать главной характерной чертой третьей волны русской эмиграции. Граница пролегла между эмигрантами более консервативных (Солженицын) и более либеральных (Синявский) взглядов. Вражда между ними растет довольно быстро. Слова о соперничестве и зависти не произнесены, но подозрение в них остается, и это постепенно портит отношения, которые и без того не были идеальными[163]. Слава и известность пришла к обоим в середине 1960-х годов («Суд идет» и «Фантастические повести» Терца в переводе вышли на Западе, соответственно, в 1960 и 1967 году; о Солженицыне узнают после публикации в Москве «Одного дня Ивана Денисовича» в 1962 году), но именно процесс Синявского и Даниэля 1965 года стал самым громким событием десятилетия, дав толчок к диссидентскому движению и озвучив его идеи[164]. Первые признаки разлада двух писателей были напрямую связаны с этим процессом. Показательно в этом плане отсутствие подписи Солженицына под протестным письмом 62 московских литераторов в защиту Синявского и Даниэля, которое было направлено XXIII съезду КПСС. Еще более поразительной была аргументация Солженицыным своей позиции: он не одобрял «писателей, алчущих славы за рубежом»[165]. Ирония в том, что сам Солженицын «отправлял свои работы на Запад, по крайней мере, из предосторожности» [Scammell 1984: 556–557][166]. Подобные намеки встречаем и почти двадцать лет спустя, когда Солженицын говорит о тех, кто десятилетиями жил во лжи, зарабатывал на жизнь и существовал в полной гармонии с тем государством, которое они сейчас отвергают [Солженицын 1983: 152].
Еще несколько лет, и двойственное отношение Солженицына к эмиграции как таковой приведет к тому, что он станет подчеркивать различие между собственным «вынужденным» отъездом и решением Синявского покинуть страну, хотя они оба уехали на Запад с разрывом в год [Theimer Nepomnyashchy 1991а: 21][167]. По словам Синявского, «…с точки зрения [Солженицына], покинуть Россию по собственному выбору – это акт предательства» [Carlisle 1979: 4]. Слова «предательство» и «измена» впервые были сказаны о Синявском советским государством; но так же назовет поступок Синявского и Даниэля и советская интеллигенция, считая, что они действовали слишком поспешно, разбивая надежды на любое постепенное реформирование режима; эти слова и дальше будут звучать в отношении Синявского в эмигрантском сообществе [Нудельман 1986: 150]. Ответ на них станет ярким мотивом его творчества на заключительном этапе жизни, в частности, в фантастической автобиографии «Спокойной ночи».
Неправильно, однако, считать, что конфликт Синявского и Солженицына был исключительно следствием взаимной антипатии и просто серией стычек между двумя людьми. Суть различий была более фундаментальной и проистекала из диаметрально противоположных взглядов на роль писателя и функцию искусства. Синявский отстаивал идею чистого искусства, и как писатель он двигался к преодолению себя ради искусства. Солженицын, с другой стороны, был одержим идеей исторической миссии писателя и социальных обязательств искусства и творца. Это вылилось в то, что казалось, по крайней мере Синявскому, все большим высокомерием в его эмигрантской публицистике и обращениях, адресованных не только советскому правительству, но и западным лидерам[168]. Синявского в Солженицыне раздражала мантия пророка и учителя, столь сильно противоречащая его собственному взгляду на роль писателя. Это не относилось к литературным произведениям как таковым, пусть стилистически они и были ему не по вкусу (Синявский признавался, что порой находил «весь этот реализм скучным»): он особо выделял «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус» (1968) и «Архипелаг ГУЛАГ» (1973) [Glad 1993: 147][169]. Скорее он возражал против самого тона Солженицына, его отказа от всякого инакомыслия.
Стремление к единомыслию представлялось Синявскому характерным для всех эмигрантских кругов. Спор о единомыслии против плюрализма мнений, разгоревшийся между Синявским и Солженицыным в эмигрантской прессе, вылился в обмен статьями – «Наши плюралисты» Солженицына против «Солженицына как устроителя нового единомыслия» Синявского [Синявский 1985][170]. Однако для Синявского стремление к единомыслию, господствовавшее в эмигрантском сообществе, было чревато более далекими и более тревожными последствиями, напоминая ему о конформистском советском менталитете, который, как он думал, остался позади [Синявский 1986в: 140–141]. Он проводит параллель между диссидентами-эмигрантами и идеалистами-революционерами, многие из которых при советской власти стали трусливыми приспособленцами-нэпманами [Синявский 1986в: 141][171]. Даже словарь оставался практически советским, и «плюрализм» приравнивался к «релятивизму». Тем же, кто, как Синявский, был не согласен, – отводилось место на обочине или их попросту заставляли молчать («Открытое письмо»)[172]. Идеи власти – одного человека или группы – закостеневшего подхода к жизни, единообразное и узкое мировоззрение противоречили всему, что было ценно для Синявского, и, как он считал, представляли собой реальную угрозу искусству и творцу. Нонконформизм в этом контексте – не просто причуда убежденного «постороннего», но показатель его целостности как человека и художника.
«Синтаксис»
В этой-то атмосфере противоборства и возник в 1978 году журнал Синявского «Синтаксис» [Carlisle 1979: 5–6]. Само название, намеренно сдержанное и указывающее на языковую и литературную ориентацию, было задумано если не как провокация, то, разумеется, как прямой (стилистический) ответ на «Континент» Максимова, равно как и на советские журналы с их напыщенными наименованиями[173].
Синявские прочно застолбили свой участок в литературе, и это была литература с воинственным подтекстом. Журнал был для них и
Символично, что Синявский и Розанова приняли эстафету от А. И. Гинзбурга, ведь именно Гинзбург выпустил первый журнал под названием «Синтаксис» – «первое неограниченное, свободное и неподцензурное слово, появившееся в советское время», за что и был арестован в 1960 голу. В 1967 году он был арестован повторно, а в 1968 году приговорен к пяти годам строгого режима за составление «Белой книги по делу А. Синявского и Ю. Даниэля», записи их судебного процесса. К моменту запуска журнала «Синтаксис» Гинзбург был арестован за правозащитную деятельность в третий раз. Новое издание не только носило имя уже известного журнала; каждый из первых номеров был нацелен на продвижение его идей. Однако в «Синтаксисе» прежде всего намеревались публиковать литературную критику исходя исключительно из ее литературных достоинств, а не советскую или антисоветскую, про– или антиэмигрантскую. Такое намерение, при всей полемической страстности, было пронизано духом терпимости и верой в индивидуальную свободу: «пути искусства – неисповедимы. И каждый решает сам, как ему лучше писать» [Синявский 1982а: 150][175].
С этой позиции «Синтаксис» стремится воспитывать аудиторию для критики. Отсутствие «широкой и квалифицированной» литературной критики в литературных кружках русской эмиграции Синявский объясняет как отсутствием подлинных, живых литературных дебатов, так и отсутствием читателей. И то, и другое «не сулит ничего доброго русской литературе».
В сущности, тот же застой в литературе, с которым он боролся в России, как ему представляется, преобладает и в эмиграции, хоть и не по совсем тем же причинам. В условиях свободы и без необходимости бороться читатель погружается в своего рода «безразличную усталость», писатель, в свою очередь, «становится конформистом по отношению к этой среде», а сам читатель «в литературе ищет развлечения и успокоения» [Синявский 1982а: 152–153].
По словам Андрея Архангельского, «Синтаксис» искал и воспитывал другого, нетипичного читателя, редкого в российских реалиях: не антисоветского борца, уничтожающего имперские танки, не истеричного любителя литературных кулачных боев, не равнодушного скептика, а трезвого и активного соавтора» [Архангельский 2006].
Писатель как враг
Публикация «Прогулок с Пушкиным» в Лондоне в 1975 году переводит конфликт Синявского и Солженицына в более широкий контекст российской литературной полемики, которая так легко пересекала границы между Россией и эмигрантскими аванпостами. Ирония в том, что самой литературе пересечь эти границы было трудно. Нонконформизм Синявского вновь стал главным, пусть и не четко обозначенным вопросом, связанным с проблемами культурной и национальной идентичности.
Первый залп дала «старая гвардия» русских эмигрантов статьей Р. Б. Гуля «Прогулки хама с Пушкиным» [Гуль 1976]. Свирепость нападок Гуля была такова, что впоследствии М. Окутюрье окрестил его статью «вторым судом» над Синявским [Розанова 1990: 157]. Еще больше иронии в том, что Гуль, проклиная большевизм за «охамление» русской культуры, описывал феномен Синявского-Терца и как результат, и как источник этого процесса.
Выпады Гуля, якобы чисто литературные по форме, имели националистический подтекст: любое открытое осуждение Пушкина прямо приравнивалось к оскорблению самой России (повышенную чувствительность к вопросам национальной идентичности можно посчитать одной из особенностей эмиграции тех лет[176]), а Синявский был заклеймен «русофобом». Ярлык «русофоба» прекрасно увязывается с мнением Солженицына о Синявском, указывая на явную преемственность между восприятием культуры «первой» и «третьей волной» эмиграции [Theimer Nepomnyashchy 1991б: 32–33].
Скандал вокруг «Прогулок с Пушкиным» пробудил долго сдерживаемое раздражение, которое выходило далеко за рамки литературных «проступков» Синявского. Его досрочное освобождение вызывало, по меньшей мере, вопросы, а и без того накаленная атмосфера эмигрантских (диссидентских) кругов стала подходящей почвой для оскорбительных домыслов о сделке с КГБ[177]. Статьи с нападками на него из-за книги о Пушкине и его русофобии поэтому содержали намеки и более личного характера. То, что ему удалось написать в лагере почти три книги и даже передать жене одну из них, еще добавляло масла в огонь, и многие намекали на некое особое отношение к нему или даже высказывали абсурдную мысль, что он вообще не отбывал срок [Гуль 1976: 121]. Эти обвинения подкреплялись, очевидно, и обидой на «отсутствие у Синявского солидарности с нашим общим делом», его нежеланием описывать ужасы лагерей и страдания заключенных [Scammell 1977: 627]. Помимо того, в отличие от Даниэля и его супруги Л. И. Богораз, ни Синявский в заключении, ни Розанова не создавали проблем властям и не участвовали в «антисоветской» деятельности [Розанова 1994: 144–145][178].
На эти обвинения наслаивались и другие слухи – о том, что Синявский в молодости сотрудничал с КГБ, и в конце 1940-х годов чекисты пытались его использовать для поимки с поличным дочери французского военно-морского атташе в Москве Э. Пельтье-Замойской. Хотя до публикации «Спокойной ночи» в 1984 году в печати об этом не сообщалось, З. Е. Зиник пишет о том, что Солженицын сразу же после прибытия на Запад в 1974 году составил список «тех диссидентов, которых, по его мнению, так или иначе можно было подозревать в сотрудничестве с КГБ». Имя Синявского в этом списке отсутствовало, но Зиник сразу же обращает внимание на неудачную попытку Солженицына «очернить» Синявского [Zinik 2007: 6]. Тот факт, что пресловутый список никогда не был опубликован, не смог остановить сплетни.
История, казалось бы, повторялась, и первые годы жизни на свободе стали фоном для автобиографического романа Синявского «Спокойной ночи», где он вновь имитирует искусство. Его не признали героем и, несмотря на мужественное поведение на суде, он стал главным злодеем этой драмы. Мысль о том, что чужак всегда вызывает подозрение и угрозу, прозвучавшая в его статьях для «Нового мира» и в «Пхенце» (под именем А. Терца), вновь стала актуальной, когда Синявский оказался в положении изгоя. Будучи «врагом народа» в советском дискурсе, теперь он стал не просто врагом России, «русофобом», а, как он сам определил, «врагом вообще» [Синявский 1986в: 146][179].