Книги

Ахматова и Раневская. Загадочная дружба

22
18
20
22
24
26
28
30

Кто-то обещал помочь, похлопотать и забыл о своем обещании, кто-то намеренно (недоброжелателей и завистников хватало) распространил слух о том, что Ахматовой отказано в ташкентской прописке. Ахматову это серьезно расстроило. «Если Ташкент не хочет связать свою биографию с моей – пусть. Пусть меня вышлют. Так еще смешнее»[100], – в сердцах сказала она. К счастью, обошлось без высылки. В конце января 1942 года Ахматова получила ташкентскую прописку.

Новый 1942 год она встречала у новых знакомых – Алексея и Галины Козловских, с которыми ее познакомила Евгения Владимировна Пастернак, первая жена Бориса Пастернака. Алексей Козловский был композитором, высланным в 1936 году из Москвы в Ташкент и прижившимся там. В то время он работал дирижером Узбекского театра оперы и балета. Впоследствии Козловский напишет музыку к ахматовской «Поэме без героя», а его жена Галина напишет воспоминания о встречах с Ахматовой. Вот отрывок из них, посвященный встрече Нового года: «Свой первый в Ташкенте новогодний вечер Ахматова провела вместе с нами, в нашем доме. Алексей Федорович, встретив ее на пороге, поцеловал обе руки и, взглянув ей в лицо, сказал: «Так вот вы какая». «Вот такая, какая есть», – ответила Анна Андреевна и слегка развела руками. Вероятно, было что-то в его молодом и веселом голосе, что заставило ее улыбнуться, и сразу не стало минут замешательства и неосвоенности при первом знакомстве. Могу засвидетельствовать, что Алексей Федорович был одним из немногих, кто не испытывал робости и особого оцепенения, какое бывало у большинства людей при первом знакомстве с Ахматовой. Многие, которые ей не нравились, приписывали это ее высокомерию. Но мы очень скоро поняли, что это – ее защитный плащ. Она больше всего не терпела и не выносила фамильярности и по опыту знала, как многие люди сразу после знакомства предаются амикошонству»[101].

Евгения Пастернак вспоминала о том же дне иначе, более прозаично: «Мы познакомили Ахматову с Козловскими, и они устроили нам сказочную встречу Нового года с удивительным пловом, приготовленным в котле на дворе, для чего был нанят узбекский повар, шампанским и музыкой… Ахматова читала стихи…»[102]

Следующий свой ташкентский новый год Ахматова встретит в больнице санаторного типа, а третий и последний из ташкентских, снова у Козловских.

Встреча Нового года была небольшим ярким пятном на фоне серых, обычных эвакуационных будней, будней, в которых каждодневные заботы отнимали гораздо больше времени, чем непосредственно работа – переводы и стихи. Советская власть не обходила Анну Ахматову своим вниманием, но внимание это было своеобразным… Надежда Мандельштам, приехавшая в Ташкент в середине 1942 года и некоторое время жившая в одном доме с Ахматовой, вспоминала, что по возвращении домой они часто находили в пепельнице чужие окурки, находили чужие книги, журналы или газеты. Однажды Надежда увидела на обеденном столе чью-то чужую губную помаду и чужое же ручное зеркало. Вещи явно принадлежали кому-то из соседей. Видимо, обыски шли сразу в нескольких комнатах и впопыхах обыскивающие забывали, откуда они что брали. О том, что обыски проводились небрежно и в спешке, свидетельствовал и беспорядок в чемоданах. Надежда Мандельштам не исключала и того, что все эти следы могли оставляться по некоей инструкции, для того, чтобы граждане из числа неблагонадежных чувствовали за собой пригляд, а то и просто забавы ради. Могли же рыться в чемоданах шутники-весельчаки. «Меня, впрочем, стращали гораздо меньше, чем Анну Андреевну… – писала Мандельштам, – индивидуального наблюдения я почти не удостаивалась. Возле меня обычно копошились не агенты, а вульгарные стукачи… Работая… в Ташкенте, в университете, мы не искали стукачей, потому что «писали» все…»[103]

Чтобы не голодать, эвакуированным постоянно приходилось обменивать вещи на продукты или одни продукты на другие. У кого-то это хорошо получалось, у кого-то не получалось совсем. Надежда (Н. Я. Мандельштам) вспоминала, что для нее и Ахматовой эта наука оказалась непостижима. Надо было получать паек бубликами, бублики, за свое качество ценившиеся дороже хлеба, менять с доплатой на хлеб, а лишнюю часть хлеба обменивать на рис или продавать… Сложное дело.

21 февраля 1942 года Лидия Чуковская записала в своем дневнике: «Только что вернулась из «Ленинградской консерватории» – слушала квинтет Шостаковича. В первом ряду Толстые, Тимоша и пр., а также А. А. Тут, на свету, я увидела, как дурно она выглядит, как похудела, постарела, подурнела. Так и полоснуло меня по сердцу. Последние мои два вечера у нее были увлекательны беспредельно. Я приходила усталая, сонная, замученная рассказами детей и Старым Городом, заходила на минуточку и не могла уйти часами… В комнате холод – кончились дрова совсем. Паек – липа, совсем не тот, что папин, дают ерунду…»[104]

Ахматовой помогали друзья, очень много помогала Раневская, которая что-то понимала в обменах (дочь купца первой гильдии, как-никак), а потом вдруг однажды в Ташкент по правительственной телефонной линии позвонил сам Жданов (тот самый, который вскоре после войны своим знаменитым докладом нанесет Ахматовой страшный удар) и попросил местных деятелей позаботиться об Ахматовой. Ахматовой сразу же начали выдавать дополнительный паек, ставший для нее огромным подспорьем.

Фаина Раневская в Ташкенте много работала (но жила бедно – вечный парадокс) – снималась в кино, участвовала в различных концертах. Она еще и на сцене играла, во вновь создаваемом Михаилом Роммом[105] Театре киноактера (в Московский театр драмы Раневская поступит только в 1943 году по возвращении в Москву).

Актер Константин Михайлов вспоминал, как в военном Ташкенте активно, напряженно жил филиал Центральной объединенной киностудии, основная часть которой находилась в Алма-Ате. Киностудия называлась объединенной, потому что была создана на базе «Мосфильма» и «Ленфильма». Михайлов в то время снимался в веселой комедии Якова Протазанова «Насреддин в Бухаре», хотя и признавался, что тогда еще не очень-то представлял, какую огромную радость этот жизнеутверждающий фильм, снятый в столь суровое время, принесет зрителям – бойцам, раненым, труженикам тыла. В соседних павильонах у других режиссеров снималась Раневская. Редкие свободные часы Михайлов и Раневская проводили в прогулках по узким живописным улочкам старого Ташкента, улочкам с журчащими арыками и глиняными дувалами. [106] Иногда к ним присоединялась Анна Ахматова. «Думали и говорили все об одном и том же, – писал Михайлов, имея в виду положение на фронте. – Но взгляд Ахматовой был уверенно-спокоен, точно она видела свой далекий и любимый Ленинград, видела скорое его освобождение от блокады, видела Победу…Как и в ее стихотворениях того времени, в ней жило то, всем известное: «Нас покориться никто не заставит». И только изредка глаза ее подергивались грустью и вдруг прорывалось: «Ах, эта Болдинская осень очень затянулась!» Несмотря на частые болезни, писала она тогда много и плодотворно, так что «Болдинская осень» была не просто фразой. Раневская называла Анну Андреевну провидицей, колдуньей, иногда просто ведьмой… И однажды по секрету призналась мне, что написала, посвятила ей – Ахматовой! – четверостишие. Вот эти строчки:

«О, для того ль Всевышний МэтрПоцеловал твое чело,Чтоб, спрятав нимб под черный фетр,Уселась ты на помело?»

Она прочла это смущенно, но с гордостью и обычной иронией»[107].

Четверостишие в духе Раневской, в ее стиле. Шутливо-ироничное, но с глубоким смыслом. Анна Ахматова – поэтесса с нимбом, спрятанным под черный фетр… Какое точное сравнение! Какое емкое! «Нимб под черным фетром» – это знак времени, признание заслуг и одновременно констатация того, что эти заслуги замалчиваются, что их приходится замалчивать, чтобы не попасть меж безжалостных исторических жерновов… Давайте вспомним любимое Раневской изречение Эпикура: «Хорошо прожил тот, кто хорошо спрятался».

Константин Михайлов дружил с Раневской и уделил Фаине Георгиевне много места в своих воспоминаниях. Хочется привести здесь две забавные истории, которые он сохранил для потомков.

В 1942 году в Ташкенте был организован большой спектакль-концерт в Оперном театре, сбор от которого предназначался в фонд помощи детям – сиротам военного времени. Сценарий написал Алексей Толстой, а участниками этого представления стали едва ли не все звезды театра и кино, которые находились тогда в Ташкенте. Прекрасно сознавая важность и нужность мероприятия, актеры репетировали днем и ночью (у некоторых свободное время было только по ночам), репетировали с огромным энтузиазмом и полной отдачей. Все, независимо от званий, играли любые роли, брали на себя любые обязанности. Сюжет был довольно прост и строился вокруг съемки фильма. Обстановка настоящей съемочной площадки была воспроизведена досконально, со всеми полагающимися сотрудниками – режиссером, оператором, их помощниками, актерами, монтировщиками и т. д. Раневская придумала для себя роль Костюмерши и старательно ее играла – суетилась, поправляла костюмы, пришивала пуговицы… Когда на сцене все было готово к «съемке» и актер, игравший роль режиссера, выкрикивал «Мотор!», вбегала Раневская в черном рабочем халате, с авоськой в руке и громогласно сообщала: «Граждане, в буфете коврыжку дают! Коврыжку!». Все мгновенно устремлялись в буфет… Великолепная, смешная мизансцена.

О другом случае, записанном Михайловым, Раневская и сама вспоминала. В то время люди часто продавали или меняли что-то из вещей. По просьбе кого-то из многочисленных своих знакомых, Раневская взялась продать кусок обувной кожи. Надо было сразу идти на толкучку (так тогда назывались места стихийной торговли), но Раневская, желая, чтобы купля-продажа была легальной, отправилась в комиссионный магазин. Там у нее кожу по каким-то причинам не приняли, но на выходе из магазина Раневскую, продолжавшую держать вытащенную из сумки кожу в руке, остановила какая-то женщина и выразила желание эту кожу купить. Раневская согласилась, но тут откуда ни возьмись появился молодой узбек-милиционер, который арестовал незадачливую «спекулянтку» и повел в отделение милиции. Раневская шла по мостовой, ее, разумеется, узнавали прохожие, ей было стыдно и она пыталась сделать вид, что милиционер просто ее хороший знакомый, что они просто идут рядом и беседуют. Милиционер то ли не желал поддерживать беседу, то ли не очень-то хорошо понимал по-русски, короче говоря – затея Раневской с мнимым знакомством не удалась. «Мулю повели! Смотрите, нашу Мулю ведут в милицию!» – кричали дети. «К-костя, – горестно говорила Раневская Михайлову, заикаясь от волнения, – они радовались, они смеялись! Я п-поняла, что они меня ненавидят, К-костя! Это ужасно! Народ м-меня ненавидит!»

Фаина Георгиевна сгущала краски и сильно преувеличивала. Народ ее любил, очень сильно любил. Но больше всего ее любили друзья, люди, которым посчастливилось узнать ее близко, ощутить тепло этой великой души. Кстати, за любовь к актерскому искусству и привычку к импровизированным театральным миниатюрам Ахматова прозвала Раневскую «Чарли».

«Одно время я записывала все, то она говорила, – вспоминала Раневская. – Она это заметила, попросила меня показать ей мои записи.

– Анна Андреевна, я растапливала дома печку и по ошибке вместе с другими бумагами сожгла все, что записала, а сколько там было замечательного, вы себе представить не можете, Анна Андреевна!

– вам 11 лет и никогда не будет 12, – сказала она и долго смеялась»[108].

«Раневская всегда и без конца вспоминает о своих встречах с Ахматовой, – писала поэтесса Маргарита Алигер, – они много времени проводили вместе. Я просила Раневскую написать все, что она помнит, но она вместо этого написала письмо мне, и я разрешу себе процитировать некоторые строки этого письма: