Книги

Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона

22
18
20
22
24
26
28
30

Беззаботный огонь в камине весело, ничуть не уставая от дыхания ночи, плясал, посылая наступающей со всех сторон темноте жизнеутверждающие блики, похожие на воздушные поцелуи.

– А для меня ваш камин вовсе не цель и никогда ею не станет, – с ласковой улыбочкой объявил Никита. – Сжигать своё творчество, своих детей – не является ли это явным мазохизмом? А любая боль – не может быть целью. Скорее всего, очень похоже на слабое отражение миража.

– То есть как? – вскинул на него человек глубоко посаженные глаза. – Как это не цель? Горит ведь! И как горит! Где бы вы ещё, сударь, увидели такое восхитительное пламя?! Одно это зрелище будоражит ум, призывает к неизведанной творческой работе, которая обязательно затмит всё сделанное, ведь человек должен делать своё дело, не оглядываясь и не жалея того, что достойно огня и только огня!

Тут только Никита заметил в камине поверх усердно пылающих поленьев шевелящуюся пену сгоревшей бумаги. Каскад воспоминаний, образов и сыгранных собственным воображением обрывочных сцен русской истории секундным вихрем прокатился по всем закоулкам его воспалённой головы. И сам он недавно баловался огоньком, даже сталкивался с жадным пламенем, пожирающим и уничтожающим навсегда только что получивших жизнь героев.

– Это… это рукопись? – у Никиты на секунду перехватило дыхание. – Вы сжигаете свою книгу?

– Страданиями и горем определено нам добывать крупицы мудрости, не приобретаемой в книгах, – ответил человек, не оборачиваясь. – Без выпестованного страдания никакой книги не получится. Есть опасность свалиться в обыкновенную графоманию. Это, к сожалению, достигается легко, но вот назад путь находит не каждый.

Вдруг сидящий на стуле резко выпрямился, застыл, прислушиваясь. Очередной всплеск догорающих в камине мыслей резко обозначил его птичий профиль в плотной, поигрывающей тугими мышцами, темноте. Та же самая песня-плач прокатилась ковыльной волной от горизонта к горизонту, закручивая пространство колесом не доехавшего куда-то экипажа, заплетая потоки времени в толстую косу невесты, не дождавшуюся жениха из заморских стран.

– Слышите? – человек откинулся на тощую зелёную спинку своего диковинного стула. – Это то место в последней главе, когда писатель, на время оставляя своего героя среди столбовой дороги, становится сам на его место и, поражённый скучным однообразием предметов, пустынной бесприютностью пространств наших и грустной песней, несущейся по всему лицу земли русской от моря и до моря, обращается в лирическом воззванье к самой России, спрашивая у неё самой объяснения непонятного чувства, его объявшего, то есть: зачем и почему ему кажется, что будто всё, что ни есть в ней, от предмета одушевлённого до бездушного, вперило в него глаза свои и чего-то ждёт от него. Слова эти были приняты за гордость и доселе неслыханное хвастовство, между тем, как они ни то, ни другое. Это просто нескладное выражение собственного чувства. Мне и доныне кажется то же. Я до сих пор не могу выносить заунывных раздирающих звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам. Звуки эти вьются около моего сердца, и я даже дивлюсь, почему каждый не ощущает в себе того же. Кому при взгляде на эти пустынные, доселе не заселённые и бесприютные пространства не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся бесполезные упрёки ему самому – именно ему самому, тот или уже весь исполнил свой долг как следует, или он не русский в душе.[38]

Человек замолчал, снова напряжённо прислушиваясь, но дикая заунывная мелодия начала затухать, сливаться с невыразительными всхлипами ветра, и вскоре нельзя уже было понять: звучала ли эта неизбывная русская тоска там, далеко, на страшной высоте среди равнины ровныя, либо ветер устраивал среди себя конкурс художественной самодеятельности.

И всё же подступающую молчаливую пустоту вдруг разогнал голос далёкого колокольчика, который, дарвалдая, разгонял пустоту, скрадывал и свёртывал пространство. Вся широта и бесконечность степи, показалось, живёт только возле этого пылающего камина, который и сам жив только этой степью, этой неизбывной тоской и о-бал-динь-день-дев-шим колокольчиком.

– Не знаю, много ли нас таких, сделавших всё, что им следовало сделать, – снова заговорил человек, – и которые могут сказать открыто перед целым светом о том, кто они, что они и зачем. Кто ни перед кем не постыдится о сделанном ни когда-то, ни сейчас.

– А вы разве знаете – зачем вы? – вставил Никита. – Неужели понимание жизни придёт к вам только после сожжённых мыслей, а с ними и частицы души? Не легшее ли предположить, что, впав в графоманию, вы не можете выбраться на свой путь, на свет Божий?

Человек снова резко повернулся, отчего тени на лице сделались резче, и весь облик его стал каким-то неживым. От него пахнуло тем могильным холодом, которого остерегался Никита.

– Я, милостивый государь, – голос человека вдруг обрёл канцелярскую чёткость и твёрдость. – Я здесь для того, чтобы вы могли плакать о душе моей. Именно это даст вам силы к собственному творчеству… Но горько мне, горько и грустно, что в добре нет добра. Да вот, хоть вы. Сочинение ваше сгорело, превратилось в пыль, труху. Спросите – откуда мне известно сие? О, в своё время вы просто внимания не будете уделять таким мелким откровениям. Но ведь рукопись сгорела? Сгорела безвозвратно? И от непонятного огня, который не повредил больше ничего, кроме рукописи?

Никита кивнул, поражённый проницательностью собеседника:

– Вернее, она не сгорела, а как вы только что изволили заметить, превратилась в труху.

– Отрадно, отрадно, – кивнул странный человек, хотя Никита в сгорании своей или любой чужой рукописи ничего отрадного не видел. – Ваше сочинение спалил внутренний огонь, – человек взял кочергу, но шуровать в камине не стал. Вместо этого он взмахивал иногда кочергой, как дирижёрской палочкой, давая такт своим мыслям.

– Разве может огонь существовать только для сжигания бумаги, на которой был написан сгоревший роман?

– Именно так, сударь, именно так! – кивнул собеседник. – Этим внутренним огнём, то есть, пламенем онгона, вы должны были, обязаны были поделиться с читателем, но не смогли. Огонь так и остался у вас заключённым между строками, словами, буквами. Бумага не вынесла такого напряжения и благополучно разрушилась…, но не стоит об этом сожалеть, поелику будет за сим настоящее сочинение, дарящее пламень живоносный. Попомните моё обещание. Я стараюсь не бросать слова на ветер. А вам… вам надо учиться быть созерцателем огня. Неужто не пробовали?

– Пробовал. Но откуда вы узнали про мою рукопись? – глаза Никиты светились любопытством. – Я даже Ангелу ничего не говорил об этом. Хотя… хотя он без того обо всём знает. Думаю, что у меня была какая-то проба пера, не вынесшая нагрузки. Такое часто происходит и не только со мной. Весь вопрос только в том, не побоишься ли ты проколов. Ведь недаром говорят, что первый блин всегда комом. У меня уже не первый, но всё-таки комом. Но беда в том, что я не писать не могу.