— Поверьте, мадемуазель, благодаря вам у меня сейчас есть дела, которые кажутся мне более важными, чем разговоры на эту тему. — Он взялся за шляпу. — Посидите здесь, если вам дурно. А я вынужден вас оставить. Мне не хочется, чтобы полиция нашла меня здесь.
Она уже не удерживала его, в какой-то прострации глядя в одну точку и обеими руками сжимая стакан. Последние слова многое ей разъяснили. Граф де Монтрей не хотел, чтобы в столь патетическую минуту, как арест, рядом с ним оказалась Адель Эрио. Это было бы оскорбительно для истории рода. Кроме того, Адель была так опустошена, что уже ничему не могла возмущаться и не протестовала.
Эдуард вышел на улицу, немного постоял у парадного подъезда, вдыхая холодный воздух. Ветер был сильный и порывистый — гнул деревья, гремел жестяными вывесками, рвал полы каррика[11]. Этот ветер охладил Эдуарда, привел в порядок мысли, и мало-помалу волна гнева и возмущения схлынула. По натуре очень сдержанный, даже меланхоличный, он усилил эти качества постоянными попытками смотреть на жизнь философски, и поэтому не способен был долго пребывать в состоянии негодования. Окликнув извозчика, он зашагал к экипажу, и, пока шел, ему даже стало как-то жаль Адель. Не было сомнений в том, что она совершила всё это необдуманно. По недоразумению. Да и как можно требовать какой-то мудрости от девчонки, которую мало чему учили, которая узнала так много скверного в жизни и которой только-только исполнилось восемнадцать. А еще было жаль, что всё так закончилось, что не будет у этой ночи продолжения, что слишком многое теперь встанет между ними, и не последним обстоятельством в этом ряду будут неприятности с полицией. Удивительно, но именно собственная судьба волновала Эдуарда всё меньше. Поначалу, едва уяснив, что говорит Адель, он был обеспокоен лишь тем, что уготовила эта неожиданность ему. Потом это чувство отступило. Усмехаясь, Эдуард подумал: «Ради чего, собственно, так дорожить той жизнью, которую я сейчас веду? Что в ней интересного? Что толку дрожать над этой внешней свободой, которая не дает ничего, кроме скуки?» Внутреннюю свободу он был готов отдать добровольно совсем недавно, ночью, когда сказал Адель, что любит ее. Но всё это сорвалось, и вот это было и вправду досадно. А еще было досадно то, что его имя будет замешано в банальнейшем политическом процессе. Имя графа де Монтрея, который на самом деле весьма мало сочувствовал какой-либо партии и, будь его воля, никогда бы не занимался организацией глупейших, несвоевременных, заранее обреченных на неудачу заговоров.
Подъезжая к дому, он еще успел подумать, что судить их всех, вероятно, будет Палата пэров, что не отделаться им теперь так легко и что очень много неприятностей это доставит бедной маме, которая еще не забыла несчастья наполеоновских лет и у которой останется теперь только кузен Жозеф. Это чувство — крайнее сожаление — было последним перед тем, как он вошел в родной отель де Монтрей и увидел, как к нему направляются жандармы и какие-то люди в штатском.
— Доброе утро, господа, — приветствовал он их. — Сожалею, что заставил вас так долго ждать.
Петроний
Дело, затеянное с подачи Адель Эрио, оказалось громким и принесло префекту полиции Габриэлю Делессеру известность опытного сыщика, человека на своем месте.
Было арестовано около полусотни человек, но самым поразительным в этой истории было не количество, а, так сказать, качество задержанных: добрый десяток из них составляли молодые люди, считавшиеся первыми парижскими денди, воспитанные, благородные, весьма знатного происхождения, те самые, о которых как о женихах мечтали многих девушки на выданье.
Общество сочло это кошмарнейшим произволом. Если к участникам лионских мятежей, грубым ткачам и начитавшимся Бабефа пролетариям, все испытывали только неприязнь, считая их кровожадными животными и бунтарями, то мятежники правых взглядов у всех вызвали сочувствие, потому что были красивы, смелы и молоды. Богатые дамы, чьи мужья-буржуа были заняты исключительно деланием денег, страстно тосковали по чему-то романтическому, а что может быть романтичнее, чем выразить свое восхищение узникам? У тюрьмы Ла Форс, где находились роялисты, выстраивались целые вереницы экипажей, и если бы заключенным разрешали до суда принимать посетителей, визиты занимали бы весь день.
Но свидания были запрещены, и Антуанетта де Монтрей, таким образом, не имела никакой возможности видеть Эдуарда. Графиня была потрясена неожиданностью всего случившегося. Первые дни после ареста ее единственного сына она пребывала на грани нервного срыва, а когда поправилась и попыталась обрести мужество, ее просто убивала мысль о том, что она даже не перемолвилась с Эдуардом, не сказала ему ничего важного, что могла бы сказать. Барон де Фронсак, развернувший лихорадочную деятельность по спасению племянника и готовый потратить на это всё свое состояние, увы, каждый день все более неважные новости: дело расценивалось как серьезное, и надеяться на освобождение до суда вообще казалось смешным.
Теперь режим Луи Филиппа чувствовал себя прочным и укрепившимся, теперь у короля уже не было необходимости из одного только страха освобождать виновных.
Антуанетта де Монтрей не вникала в юридические тонкости, предоставив это барону де Фронсаку. Каждый день она, поседевшая от боли и горя, в темном платье отправлялась на улицу Королей Сицилии в квартал Маре, где возвышался четырехугольный особняк, построенный еще в эпоху Возрождения и прежде считавшийся одним из самых красивых в Париже, а позже превращенный Людовиком XIV в тюрьму. Это место заключения казалось еще более мрачным оттого, что его большие окна были прикрыты накладными деревянными щитами. Графиня де Монтрей, которую поддерживала под руку горничная, бродила вокруг тюрьмы, с немым вопросом поглядывая на солдат, и, думая об этих щитах, с тоской догадывалась, как мало они пропускают света в камеры. Это изобретение явно не позволяло заключенным видеть окружающий мир, равно как и не давало возможности разглядеть их самих с улицы. Стало быть, Эдуард не мог увидеть свою мать, когда та стояла, застыв посреди тротуара, или оцепенело сидела в карете.
Единственным способом связи были письма. Письма, в которых не писалось ничего откровенного или тайного, в которых Эдуард сообщал лишь об обстановке и самочувствии. Антуанетта читала их, пытаясь хотя бы между строк вычитать что-то значительное, важное, и постоянно твердя своему кузену о том, что ничего бы не пожалела за одну минуту свидания с Эдуардом.