На берегу Карибского моря Гоген почувствовал себя потомком инков. Легендарная кровь течет в его жилах. Он художник с профилем кацика Гоген-дикарь.
Ван Гог тоже хотел вырваться из Парижа. Приехав сюда два года назад, он все это время жил в непрерывном перевозбуждении. Он чувствовал, что выдохся, что ему нужен покой, размеренное существование. Гоген звал его в Понт-Авен. Но Ван Гога манило южное солнце, края, которые, увлеченный гравюрами Хокусая и Хиросигэ, он называл Японией, и он мечтал уехать «куда-нибудь на юг».
Гоген решил отправиться в Бретань один. И уехал туда в феврале 1888 года[80].
В Понт-Авене шли холодные зимние дожди.
В трактире Глоанек в это время года было мало постояльцев, и Гоген жил почти в полном одиночестве. У него опять возобновились приступы дизентерии, и он три дня из шести проводил в постели.
И однако еще до конца февраля он начал несколько картин. Как только у него хватало сил подняться и сесть за работу, он предавался «молчаливому созерцанию природы». Теперь, когда он лучше узнал Бретань и с каждым днем «глубже постигал характер людей и страны» — а это, говорил он, «самое важное, чтобы хорошо писать», — он начал яснее сознавать, почему его так влекли к себе равнины и песчаные берега Корнуолла. На Антильских островах он нащупал нить своей судьбы; Бретань, окраина западного мира, которая лицом к лицу с океаном, «отцом всего сущего», жила вне времени, не меняясь, как бы сама по себе, уже не была Европой. В ней было что-то от утраченной родины Гогена. Он чувствовал здесь то, чего никогда не испытывал в Париже. «Вы парижанин, — писал он Шуффенекеру. — А мне подавай деревню! Я люблю Бретань. Я нахожу здесь дикое, примитивное. Когда мои деревянные башмаки стучат по здешнему граниту, я слышу тот глухой, невнятный и мощный звук, которого ищу в живописи».
Но Бретань была лишена светозарности Мартиники, и то, чему Гоген научился на островах, здесь было трудно применить. Художнику пришлось вернуться к старой технике.
Плохая погода и болезнь печени, почти не дававшая передышки, не позволяли Гогену работать так, как ему хотелось. Весна оказалась не лучше зимы. Дожди сменялись градом — работать на пленэре было нельзя. Невозможно было и писать модели дома — Гогену нечем было платить тем, кто мог бы ему позировать. Денежные заботы вновь стали одолевать Гогена уже через несколько недель после его приезда. С марта он начал спрашивать Ван Гога, который в конце февраля уехал на юг и обосновался в Арле, не продал ли Тео что-нибудь из его произведений. Он выражал готовность «еще снизить цену за свои картины».
Гоген тяжело переносил одиночество. «Не с кем обменяться мыслью». В Понт-Авен приезжали художники, но это были художники академического направления — «темные художники», которых Гоген презирал и с кем не желал водить компанию. Один из них, Гюстав де Мопассан, отец писателя, шестидесятишестилетний художник-любитель весьма посредственного дарования, громовым голосом изрекал за столом глупости. Лаваль, застрявший на Мартинике, собирался вернуться во Францию только в середине июня.
Если Гоген тяжело переносил одиночество, то Ван Гог в Арле справлялся с ним еще хуже. Тео, получивший небольшое наследство, хотел помочь Гогену. Почему бы Гогену не переехать в Прованс? — спрашивал Винсент. «Как тебе известно, мне всегда казалось глупым, что художники живут порознь». Ван Гог снял маленький дом, который собирался мало-помалу обставить. Гоген сможет жить вместе с ним. Обед они будут готовить дома, расходы сведут к минимуму. На этом выиграют все. Чтобы обеспечить существование двух художников, Тео почти не придется увеличивать ежемесячное содержание, какое он высылает брату. А в оплату за свое гостеприимство он будет получать от Гогена по одной картине в месяц. Гоген же будет избавлен от тревоги о завтрашнем дне. Так они положат начало коммуне художников — Южной мастерской. А впоследствии к ним присоединятся другие художники, например Бернар.
В первых числах июня Тео сообщил Гогену об этом плане, выслав ему пятьдесят франков. Гоген согласился поехать в Арль, но не с таким жаром, как надеялся Ван Гог. Во-первых, он не мог уехать из Понт-Авена, пока не разделается с долгом Мари-Жанне Глоанек и доктору, который его лечил. Затем ему казалось, что намечается возможность заложить основы гигантского дела коммерческой ассоциации банкиров и живописцев, художественное руководство которой должно было быть возложено на Тео. Он написал Тео, что надеется получить кредит в размере шестисот тысяч франков. Ван Гог в Арле негодовал: он надеялся, что Гоген приедет немедленно. «Я не удивлюсь, если его надежда окажется миражом, фатой морганой нищеты. Чем глубже увязаешь в нищете, особенно когда ты болен, — тем чаще предаешься подобным мечтам. В этом его плане я вижу лишнее доказательство того, что он там совсем истомился и что самое лучшее, — как можно скорее снять его с мели». Гоген пишет о долгах? Что ж. «Оставьте долги как есть и оставьте в залог картины, а если кредиторам это не по вкусу, оставьте долги как есть, а картины не оставляйте. Мне пришлось поступить так же, чтобы приехать в Париж, и хотя я на этом немало потерял, в подобных случаях иначе поступить нельзя — лучше идти вперед, чем прозябать в застое».
Мягкое июньское тепло на короткое мгновение приободрило Гогена. Он стал писать уверенней, чем вначале. Как и Ван Гог, он восхищался японцами, которых он узнал еще раньше, чем Винсент. Дега и Бракмон внушили ему поклонение перед этими мастерами эстампа. Теперь он вспоминал о них, работая над своими картинами: об их быстром и четком рисунке, о плоских пятнах цвета, о мощной декоративной силе их гравюр. Он делал наброски обнаженной натуры. «Последний по времени, — пишет он Шуффу 8 июля, — борьба двух мальчишек на берегу реки, работа совершенно в японском духе, выполненная перуанским дикарем. Проработанная очень мало зеленая лужайка, верх белый». Отныне Гоген ясно представляет свою дорогу: между Мартиникой и Бретанью переброшен мост. «Серого не существует, — писал он, — каждый предмет имеет совершенно определенные форму, цвет и четкий контур. Цель художника их распознать».
Так он поучал Эрнеста Понтье де Шамайара. Примерно в середине июня, присутствуя на аукционе в замке Энан, неподалеку от Понт-Авена, Гоген познакомился с этим поверенным из Шатолена. Небогатый землевладелец Шамайар жил в поместье Мескеон, неподалеку от Дуарнене, и принадлежал к почтенной бретонской семье. Его брат Анри, адвокат в Кемпере, был недавно избран мэром Трегена, маленького местечка неподалеку от Понт-Авена. Но Эрнест не лелеял никаких честолюбивых планов. Страстно увлеченный поэзией и искусством, он с некоторого времени стал живописцем-любителем. Встреча с Гогеном перевернула его жизнь. «Поверенный? Да вы смеетесь! Вы — художник. Бросьте вашу юриспруденцию», — сказал ему Гоген[81]. С тех пор Шамайар следовал за ним по пятам.
«У меня появился ученик, у которого дело пойдет: наша компания увеличивается», — писал Гоген Шуффу. Тем временем в Понт-Авен приехал Лаваль. И еще один новичок присоединился к группе Гогена — Анри Море, голубоглазый нормандец, рослый викинг, спокойный, скромный и рассудительный. Море жил у начальника порта Керлюена, Шамайар — у почтовой чиновницы, которая приходилась ему теткой. Но столовались они в пансионе Глоанек вместе с Гогеном, Лавалем и еще одним или двумя импрессионистами.
Друзьям Гогена подавали еду отдельно в маленьком зале. Отношения с «темными художниками», сидевшими за большим столом, были натянутыми. Обе стороны обменивались насмешками и оскорблениями. Споры часто переходили в ссоры. Гюстав де Мопассан выкрикивал угрозы. На одном из рисунков Гогена неизвестная рука сделала надпись: «Филиал Шарантона».
Было совершенно очевидно, что Гогену нравится играть роль наставника: он не скрывал желания обращать других в свою веру. Ему нравилось руководить, советовать, а советовать тоже означало руководить. Ему доставляло удовольствие осуществлять над другими высшую форму власти власть духа. В этом была для него высшая радость. Но люди, которыми он повелевал, давали ему также и душевное тепло. Благодаря им кончилось одиночество «гонимого», отвергнутого семьей человека. Признанное превосходство компенсировало неудачу в семейной жизни. «Ты коришь меня, что я тебе долго не отвечаю, — писал он Метте. — Но на что отвечать?.. Со времени Панамы от твоих редких писем веет ледяным холодом. Один человек здесь прочел недавно твое письмо (их можно показывать другим как деловые письма, не совершая нескромности) и, увидев, как оно кончается, спросил: «А сердечный привет после дождичка в четверг?» Рассказывая Метте о «симпатии», о «восхищении», какие ему выказывают, он с горечью подытоживал свои давние обиды:
«7 июня мне исполнилось сорок, но от моей семьи я еще не видел и десятой доли таких чувств». Вскоре, подарив Шуффу свое пальто на меху — память о былом благоденствии, — он скажет, что «покончил с франтовством». «Самоуважение и оправданное ощущение собственной силы — вот единственное утешение в этом мире. Что рента! В конце концов, ею пользуется большинство негодяев».
В начале августа в Понт-Авен явился Эмиль Бернар, проживший три месяца в Сен-Бриаке. Он тоже вошел в группу. Гоген поспешил обеспечить ему место в маленьком зале пансиона Глоанек. Поселился Бернар у Керлюена, как и Море.
После первой встречи в Понт-Авене Гоген и Бернар виделись много раз, но не всегда могли столковаться друг с другом[82]. Бернар не забыл, как плохо встретил его здесь же, в Понт-Авене, старший собрат по искусству два года назад[83]. Но теперь Гоген был совсем в другом настроении. А впрочем, и Бернар тоже. «Молодчина, что вспомнил о Гогене», — писал Бернару в мае Ван Гог: Бернар посмотрел мартиникские картины, которые находились у Тео.
С тех пор как молодой художник отказался от пуантилизма, он заметно приблизился к Гогену. Под влиянием Ван Гога Бернар полюбил японские гравюры и вместе со своим другом Анкетеном пытался учиться у японцев. В феврале Анкетен выставил несколько своих работ в «Группе двадцати» в Брюсселе, и его школьный товарищ, Эдуар Дюжарден, в мартовском номере «Ревю индепендент» объявил его главой новой художественной школы — «клуазонизма», названного так из-за подчеркнутых контуров, которыми на картинах были обведены предметы, изображенные яркими цветовыми пятнами.