С середины апреля на перешейке наступил период дождей, который обычно продолжался до середины декабря. Проливные дожди шли почти не переставая, а температура не понижалась — в среднем она держалась на 32 градусах. Даже по ночам жара едва спадала.
После тяжелого плавания («Скверная погода, а в третьем классе пассажиры — как сельди в бочке, но, в конечном счете, мужчина может это выдержать!») Гоген и Лаваль высадились в Колоне. По дороге они заходили в Гваделупу и на Мартинику, «прекрасную страну», которая их очаровала, «где дешевая, легкая жизнь, а люди славные», — писал Гоген.
Панама оказалась менее приветливой.
В ту пору, когда Гоген плавал на «Чили», корабли, которые шли из Атлантического океана в Тихий, должны были огибать мыс Горн. Решено было сократить этот долгий обходный путь. Основанная в 1881 году Международная компания под председательством француза Фердинанда Лессепса поставила своей целью прорыть через перешеек межокеанский канал. Около десяти тысяч рабочих уже четыре года работали на этом строительстве.
Строительство канала привлекло множество людей из самых разных стран перекупщиков, лавочников, торговцев всякой всячиной. На перешейке все продавалось втридорога. За кров в самом захудалом панамском отеле Гогену и Лавалю пришлось платить каждому по пятнадцать франков в день. Это было первое разочарование. Но за ним последовали и другие. Хуан Урибе, как видно, не имел ни малейшего желания развивать свою деятельность у мальгашей. «Мой болван-зять содержит здесь магазин, и непохоже, чтобы он процветал. По случаю моего приезда он не раскошелился даже на сто су, словом, скряга, каких мало. Со злости я у него выклянчил костюм за тридцать пять франков, который можно продать перекупщику за пятнадцать».
Но оставалась Табога, куда Гоген с Лавалем отправились без промедления. Со стороны бухты сверкающий под солнцем остров казался именно таким, каким Гоген представлял его себе. Но к сожалению, остров «цивилизовался». Компания по строительству канала построила здесь дом-больницу для лечения и отдыха своих служащих. И туземцы поняли, что земля — ценность.
«С тех пор как начали рыть канал, эти дураки колумбийцы[77] не уступят метра земли дешевле, чем за шесть франков. Земля совершенно невозделанная, но несмотря на это, щедро родит. И однако, ты не можешь построить себе хижину и питаться фруктами — на тебя набросятся и обзовут вором. За то, что я помочился в грязную яму, заваленную осколками бутылок и дерьмом, меня полчаса тащили через всю Панаму под охраной двух жандармов, да еще заставили заплатить пиастр. И отказаться было нельзя. Меня подмывало запустить чем-нибудь в жандарма, но расправа здесь короткая: они следуют за тобой в пяти шагах, и если ты шевельнешься, прострелят тебе голову. В общем, сделали глупость, придется как-нибудь ее исправлять».
Но ее можно исправить только одним способом — поехать на Мартинику. «Вот где было бы славное житье, — писал Гоген Метте. — Если бы только продать во Франции на восемь тысяч франков картин, мы всей семьей жили бы припеваючи, и ты, наверное, даже имела бы уроки. И люди там славные и веселые!»
Чтобы раздобыть денег на эту новую поездку, Гоген и Лаваль вернулись в Колон. Лаваль решил писать портреты. «За них здесь хорошо платят, — писал Гоген, — пятьсот франков, и работы сколько душе угодно (конкурентов нет)». Только писать портреты надо «в определенной, очень скверной манере». Сам Гоген на это согласиться не мог и предпочел наняться землекопом на строительство канала.
Колон был не слишком привлекательным местом для житья. За два года до приезда Гогена во время революции почти все здешние дома сгорели. Теперь посреди мусорных куч и грязных, источавших зловоние луж стояли жалкие бараки. В грязи копошились крысы, красные в синих пятнах крабы и змеи, приползавшие из леса, который начинался сразу за последними домами.
В полшестого утра Гоген отправлялся на стройку. До шести вечера он не выпускал из рук лопаты. Изнурительный труд, в сырости, в духоте, настолько насыщенной влагой, что кусок кожи за несколько часов покрывался плесенью. Да и ночью мудрено было отдохнуть — заедали москиты.
Говорили — и это была правда, — что каждый метр железной дороги от Колона до Панамы, построенной за тридцать лет до этого, был оплачен человеческой жизнью. То же самое можно было сказать теперь о канале. Желтая лихорадка, малярия, дизентерия косили рабочих и инженеров. Треть нанятого персонала уже была больна. Опасность заражения была так велика, что капитаны кораблей запрещали членам своих экипажей сходить на берег в Колоне.
Гоген хотел казаться оптимистом. «Смертность здесь не такая ужасная, как рассказывают в Европе. Негров ставят на тяжелые работы, и среди них из двенадцати умирает девять, но среди белых умирает только половина». Однако вскоре приступ желтой лихорадки свалил Лаваля. Это были драматические минуты. Во время одного из приступов Лаваль пытался покончить с собой. Гогену приходилось бодрствовать у его постели и стараться, насколько это возможно, лечить его гомеопатическими средствами. Он чувствовал, что сам слабеет, «отравленный болотными миазмами на канале», но крепился. Продержаться бы два месяца, и тогда у него будет достаточно денег (как землекоп он получал сто пятьдесят пиастров в месяц), чтобы уехать с Лавалем на Мартинику. Обстоятельства помешали осуществить этот план, по всей вероятности, не очень разумный. Работы на канале продвигались значительно медленней, чем предполагалось. Компания выпускала один заем за другим, но охотников на них находилось все меньше. Последний выпуск не был покрыт. Из Парижа было отдано распоряжение приостановить некоторые работы. Рабочих стали увольнять. Гоген пострадал одним из первых.
Решение было принято быстро: с первым же кораблем, идущим на Мартинику, они с Лавалем уехали из Колона. У обоих художников не оставалось ни гроша. Приехав в Сен-Пьер, еще прямо на набережной, они продали с аукциона свои часы и устроились на берегу моря, в двух километрах от города, в «негритянской хижине».
«Это рай по сравнению с перешейком! — восклицал Гоген. — В общем, все хорошо, что хорошо кончается».
Как писал Лаваль в письме к Пигодо, «будь у нас побольше монет, вели бы мы здесь райскую жизнь».
Перед хижиной Гогена и Лаваля тянулся песчаный пляж, окаймленный кокосовыми деревьями и пальмами. Целыми днями, болтая и напевая, по нему ходили взад и вперед цветнокожие люди. Женщины несли на голове тяжести. Закутанные в разноцветные тряпки, они двигались плавно и небрежно, покачивая бедрами и ни на минуту не прекращая болтовни.
«Не думай, что это однообразно — наоборот, разнообразно и очень! — писал Гоген жене. — Не могу описать тебе, как восхищает меня жизнь во французских колониях. Уверен, что ты отнеслась бы к ней так же… Надеюсь, что когда-нибудь ты приедешь сюда с детьми. Не ужасайся — на Мартинике есть коллежи, и здесь с белыми нянчатся, как с «диковинкой».
Он рассказывал жене, как шестнадцатилетняя негритянка — «ей-богу прехорошенькая» — прижала к своей груди плод гуавы, и когда он лопнул, подарила его Гогену. Какой-то мулат объяснил Гогену, что это любовное кокетство и этот плод был «приворотным средством».
«Поверь, белому трудно сохранить здесь свою добродетель, потому что жен Пентефрия предостаточно… Но ты, — добавлял он, — можешь положиться на мою стойкость».