Брандес встречал Пауля Рэ и Лу Саломе, когда в 1877–1883 годах жил в Берлине. Они наверняка говорили о Ницше, но в то время Брандес ничего о нем не написал. Ему не нравилось направление, которое обрел стиль Ницше в «Заратустре». Архаический язык псалмов и религиозный мистицизм никак не соответствовали его принципам освобождения и осовременивания литературы. Но «Человеческое, слишком человеческое» и «К генеалогии морали» оказались совсем другими книгами. 26 ноября он написал Ницше: «Духом новизны и самобытности веет от Ваших книг. Я не совсем еще понимаю то, что я прочел, мне не всегда ясно, к чему Вы стремитесь. Однако многое согласуется с моими собственными мыслями и симпатиями – пренебрежение к аскетическим идеалам и глубокое неприятие демократической усредненности, Ваш аристократический радикализм» [65].
Аристократический радикализм! 2 декабря Ницше ответил в восторженном и довольно хаотическом письме, что это самое проницательное замечание, которое он когда-либо слышал о себе. Он рассказывал Брандесу о своей изоляции и цитировал слова Овидия, высеченные на могиле Декарта:
Брандес должен попасть в его пещеру! Он велел Фрицшу отправить Брандесу последние издания всех его работ, к которым он написал новые предисловия. А Петера Гаста он просил послать Брандесу экземпляр из скромного тиража четвертой части «Заратустры».
Брандес предложил организовать ближайшей весной курс лекций по Ницше в университете Копенгагена. Это вызвало поток писем, знакомящих Брандеса с фактами, лежавшими в основе каждой книги: некоторые из них были действительно полезны, некоторые – невероятно никчемны. «Человеческое, слишком человеческое»: «Все задумано во время утомительных прогулок, великолепный пример человеческого вдохновения». «Рождение трагедии»: «Закончено в Лугано, где я жил с семейством фельдмаршала Мольтке». В конце письма он приложил весьма эксцентричную автобиографию.
«Я родился 15 октября 1844 года на поле битвы под
Брандес использовал эту автобиографию для представления Ницше аудитории на двух лекциях, которые он прочитал в апреле 1888 года в Копенгагенском университете на тему «Фридрих Ницше, вопросы аристократического радикализма» (Friedrich Nietzsche, En Afhandling om aristokratisk Radikalisme). Лекции были открыты для широкой публики. Авторитет и репутация Брандеса были настолько высоки, что послушать его рассуждения о безвестном философе пришло более трехсот человек. «Главная причина, по которой я решил привлечь к нему внимание, состоит в том, что скандинавская литература, по-видимому, уже довольно долго живет идеями, которые вышли на передний план и широко обсуждаются в последнее десятилетие, – говорилось в конце последней лекции. – Немного дарвинизма, немного женской эмансипации, немного морали счастья, немного свободной мысли, немного почитания демократии и так далее. Великое искусство требует умов, которые стоят на одном уровне с самыми выдающимися представителями современной мысли – по независимости, по исключительности, по непокорности и по аристократическому ощущению собственного превосходства».
Аудитория взорвалась овациями. И аплодировали вовсе не Брандесу, как сам он писал Ницше. Это было чрезвычайно приятно. Ницше задумался над тем, не связано ли понимание датчанами идеи морали господ с их знакомством с исландскими сагами.
Он написал всем друзьям, рассказывая о своем успехе. Отправил он письмо и Элизабет, которая ответила из Парагвая с величайшим презрением, что, как она и подозревала, ее брат слишком хотел сравняться с нею в славе. Что ж, теперь он этого добился, но славой он обязан такому еврейскому отребью, как Георг Брандес, известному тем, что он «в каждой бочке затычка» [69] [11].
Своим безошибочным чутьем она верно определила, что Георг Брандес действительно еврей. Его семья, как и многие в Дании, сменила фамилию Коэн на более датскую – Брандес. Жить с такой было несколько проще.
Ницше в ответ написал Элизабет, что, прочитав ее письмо несколько раз, чувствует себя обязанным навсегда разорвать с нею отношения. Письмо было болезненным и мучительным, но не горьким. Он пытался объяснить, какая тяжелая задача перед ним стоит, какое ужасное предназначение ему выпало, какая мощная металлическая музыка звучит в его ушах, успешно отделяя его от вульгарности и посредственности. И не его личный выбор, а рок побуждает его бросать вызов человечеству, выдвигая ужасные обвинения. «Рок тяготеет надо мною непереносимо». В конце он просил Элизабет все равно любить его. Письмо он подписал: «Твой брат». Он так его и не отправил – сохранился черновик [12].
Внимание, которое уделили его книгам Видманн, Тэн, Буркхардт и Брандес, побуждало его к борьбе, о чем он и писал в письме Элизабет. Роде был прав: он действительно чувствовал себя так, будто приехал из страны, где не было больше ни одного жителя. Тем летом у него было странное ощущение. Часы его организма совершенно сбились. Всю жизнь остававшийся человеком железной дисциплины в отношении распорядка дня и питания (благодаря этим строгим режимам ему удалось сохранять какой-то контроль над своими болезнями), он внезапно стал вставать, одеваться и работать посреди ночи. Он писал об эпохальных изменениях, которые происходили с ним по мере того, как он готовился к выполнению монументальной задачи – победы в бескомпромиссной подпольной борьбе против всего, что ценили и любили до того человеческие существа. Он должен написать несколько книг – возможно, четыре. Вместе они завершат переоценку всех ценностей, которую он начал в «Человеческом, слишком человеческом» и «К генеалогии морали». Он подумывал о названии «Воля к власти: Опыт переоценки всех ценностей». На этот раз он сровняет с землей все здание, а не только какую-то его часть. Он уничтожит всех философов, всех учителей, все религии.
Но сначала надо найти место для работы. Он снова столкнулся с ежегодной проблемой – куда поехать весной, когда солнце невыносимо ярко светит на Французской и Итальянской Ривьере, а в любимых горах по-прежнему слишком холодно. Он посоветовался с Петером Гастом, который все еще жил в Венеции. И тот, возможно из чувства самосохранения, предложил Турин.
Доехать поездом из Ниццы в Турин было сравнительно просто. В Савоне требовалось сделать пересадку, но носильщики могли помочь с багажом. Так он и сделал, и, когда багаж был успешно перегружен на новый поезд, он спокойно решил пройтись и осмотреться. Затем он вернулся в поезд, но это был другой поезд – не тот, который ехал в Турин с его багажом. Этот состав направлялся в Геную – в противоположном Турину направлении. Чтобы оправиться от катастрофы, Ницше пришлось два дня отдыхать в постели в гостинице, отсылая потоки телеграмм. В итоге все разрешилось, 5 апреля он наконец добрался до Турина и воссоединился с багажом.
Слова Георга Брандеса об «аристократическом радикализме» очень пришлись ему по вкусу. Город Турин полностью соответствовал этому описанию. Он производил впечатление элегантности, достоинства и серьезности. Турин служил резиденцией правящего Савойского дома. Это был размеренный, любезный и полностью «европейский» город. В нем не было ничего яркого и спонтанного, характерного для большинства итальянских городов. Город словно предназначался для жительства Ницше – «несвоевременное» место в том смысле, который вкладывал он: место вне времени. В Турине для Ницше сошлись воедино благородство, спокойствие и безликость. Он восхвалял дружелюбие и целостность города, которые распространялись даже на цвет его зданий – гармоничные тона от бледно-желтого и терракотового до его любимого коричнево-красного. В центре каждой торжественной, удивительно чистой площади располагался какой-нибудь журчащий фонтан или благородный бронзовый герой, увековеченный в суровом классическом стиле.
К северо-западу от города горизонт закрывали белые пики его любимых гор, покрытых снежными шапками. Он был убежден, что даже на таком расстоянии горы делают воздух сухим, как в Зильс-Марии. Это подходило его конституции и стимулировало работу мозга. Если в Зильс-Марии были тенистые и тихие леса, приглушавшие свет для защиты его глаз, то в Турине были галереи общей длиной, как он насчитал, 10 020 метров. В них был идеальный уровень освещенности для полуслепого крота, вышедшего в солнечный день прогуляться, поразмышлять и зафиксировать свои мысли в блокноте. Если шел дождь, он мог ходить по галереям часами и его блокноты не намокали. Турин устраивал его как место, где можно укрыться в межсезонье. Он решил, что Турин станет его третьим домом на земле – после Ниццы и Зильс-Марии.
В тот год его периодически охватывала настоящая эйфория, и его первое знакомство с Турином вызвало сходный прилив энтузиазма. В своих письмах он постоянно утверждает, что в Турине все самое лучшее – от
Он нашел жилье в центре города – на третьем этаже дома 6 на Виа Карло Альберто. Из его окна открывался замечательный вид на величественную площадь, на бело-розовый барочный фасад палаццо Кариньяно, где родился король Виктор Эммануил II. Ницше нравилось сообщать об этом факте множеству своих корреспондентов.
Рядом с квартирой Ницше находилась Галерея Субальпина – огромное сооружение из стекла и кованого железа, построенное лет за десять до того, когда весь мир охватила страсть возводить хрустальные дворцы. Она напоминала железнодорожный вокзал, но без утомительного шума приходящих и уходящих поездов. Насчитывая пятьдесят метров в длину и три этажа в высоту, Субальпина была туринским конкурентом венецианской площади Святого Марка за звание самой большой гостиной Европы. Под остекленными сводами размещалось все, чего только могли пожелать скучающие буржуа. Здесь были пальмы в горшках, оркестры, кафе, где можно было сидеть с джелато и стаканом воды столько, сколько пожелаешь, букинистические магазины, в которых можно было блуждать вечно. Но больше всего Ницше радовал концертный зал. Достаточно было просто открыть окно – и до него совершенно бесплатно доносились звуки «Севильского цирюльника». Он только мечтал, чтобы наконец поставили «Кармен».
Готовое публичное зрелище, которое являл собой Турин, позволяло ему оставаться в благословенной и удобной изоляции. Рядом с ним не было Петера Гаста, который хлопотал над ним в Венеции. Ему не мешало дружелюбие летних толп, которые носились с ним в Зильс-Марии. Здесь не было добрых людей, которые делали бы скидку на его расстроенные финансы или плохое зрение, как в Ницце. В Турине он мог быть свободен от бремени чужого сострадания.
Всю жизнь Ницше терзали противоречия. Он признался и Францу Овербеку, и Петеру Гасту, что в своих суждениях становится слишком резким и суровым, что свою собственную хроническую уязвимость он преодолевает лишь ценой жесткости. Он боялся, что такое отношение затянет его в ловушку ресентимента. Однако выхода не было – переоценка ценностей и должна была быть суровой. Как и в случае с более ранней, хотя и менее амбициозной концепцией, тоже связанной с моральной переоценкой, – «Несвоевременными размышлениями», план задуманной работы вновь был полон новых идей, но фундаментальная переоценка была связана с темами, уже раскрытыми в работах «По ту сторону добра и зла» и «К генеалогии морали». Вступление Европы в трагическую эпоху являлось идеей, которая уже неоднократно встречалась в его блокнотах. Теперь нужно было связать ее с идеей вечного возвращения.