Через полчаса, вытаскивая кашляющую девку на берег, Горелый только мысленно хвалит себя за чуйку, безошибочно указавшую правильный путь.
Потому что даже представлять не хочется, что было бы, если б он, Горелый, на пару минут опоздал…
А так вдвойне прибыль: на голую прокуроршу насмотрелся, а там, кстати, очень даже есть, на что смотреть, прямо до слюней и стояка, особенно, если вспомнить, да наложить на сегодняшнее те впечатления от ее губ и сладкого трепыхания, когда в беседке зажал ее…
И спас ее от смерти глупой! Последнее особенно доставляет, потому что рано ей еще помирать! Должок за ней!
Горелый не собирается этот должок прямо сейчас с нее требовать, не зверь же совсем, но прокурорша вдруг распахивает глаза и смотрит так пристально и странно, что он теряется… И несет хуйню про искусственное дыхание… А сам не может убрать руки от нее, хотя надо бы… Баба чуть не померла, явно ей не до секса…
Но руки не убираются, а глаза ее, огромные, полные чего-то потустороннего, как бывает у людей, заглянувших за грань и чего-то там понявших о жизни и себе, завораживают…
И Горелый уже не думает, насколько это неправильно то, что он сейчас делает. И то, что собирается сделать.
Он просто падает в эти глаза, задыхается и ищет кислород в ее поцелуях. Странно, умирала она, а искусственное дыхание требуется ему…
Ее губы прохладные от воды и дрожат. А пальцы цепляются за его футболку, намертво фиксируются, словно она не может, не имеет сил отпустить его.
И Горелый теряет контроль полностью, наваливаясь, обхватывая ее, кажется, везде сразу, потому что ширины его лап хватает на все: на грудь, талию, и бедра раздвинуть, и щедро по промежности провести, поймать губами судорожный вздох, когда пальцами внутрь… И чуть не кончить от узости и влажности, такой горячей, такой манящей, что терпеть невозможно…
Мокрая резинка шорт, которые только и успел натянуть вместе с футболкой, выбегая из дома, оттягивается с трудом, и разорвать бы ее, нахер, но тогда домой они оба вернутся голыми…
Потому девчонку чуть выше, а сам чуть ниже, маленькая она такая, хоть и фигуристая, бедра такие крепкие, подрагивают, но не пытаются сомкнуться. И вообще она, кажется, приняла ситуацию, пальцы еще сжимает, а губы покорно раскрывает, позволяя себя иметь языком так, как Горелому хочется.
Что-то темное, страшное поднимается внутри, и хочется рычать, и держать сильнее, и метить свою добычу несдержанно губами и руками, чтоб вообще никто, чтоб только его!
Одно движение бедрами, тихий вскрик прямо в губы, испуганно расширенные зрачки… И теперь Горелый может с полной уверенностью сказать, что она — его. Полностью.
Внутри она совсем маленькая, словно не рожала, словно девочка, или он, Горелый, большой? И спасает только то, что влажная, горячая, протиснуться можно, хоть и с трудом.
И Горелый мягко, враскачку, продвигается вперед, напряженно и жадно ловя изменения на бледном потерянном лице прокурорши.
— Ты… — внезапно выдыхает она, и у Горелого все внутри обрывается, потому что кажется, что она сейчас поймет, что происходит, и заорет, запротестует… И Горячий спасительный трах превратится в насилие… Потому он наклоняется еще, пытаясь не дать ей закричать, поймать губами губы, но не успевает, Карина выгибается, обхватывает его за бедра ногами, сжимает и продолжает, — ты… Большой очень…
Уф!!! Такого облегчения Горелый, кажется, уже сто лет не испытывал! Большой, да… Большой, детка! Но тебе понравится!
Именно это он хочет сказать, но почему-то говорит совсем другое:
— Расслабься чуть-чуть… Потерпи, малыш…