Книги

Записки нетрезвого человека

22
18
20
22
24
26
28
30

В телефонном разговоре журналистка спросила: «Какое произведение искусства произвело на Вас самое сильное впечатление в эту неделю?» Я сказал, что об этой неделе — не могу, телевизор смотрю редко… Сказал бы о Пастернаке, об Иисусе Христе, но они не в эту неделю жили.

Но вспомнил, недавно я сделал открытие: знакомая подарила мне книгу Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки», которую я, к великому ее изумлению, никогда прежде не читал. Замечательная книга только сейчас попала мне в руки. Я читаю ее, как стихи. Герой ее — пьющий, дивно одаренный человек, над которым как бы парят доброжелательные ангелы. К чему они его привели, я пока не знаю: книжка еще не дочитана. Но я и сейчас могу сказать, что этот алкоголик был куда выше многих наших самых высоких политиков, над которыми, по-моему, все-таки нет ангелов.

События эти происходят в третий день после казни Иисуса, когда свершилось Его Воскресение.

В Евангелии нет речи о том, что было в этот день с Девой Марией, матерью Его. Вероятно, у создателей Нового Завета тут были иные, более существенные задачи.

Половина человечества ныне преклоняется перед Нею. Каждому, дает он себе в этом отчет или нет, — ясна мука ее, робеющая вера и счастье, когда вера эта осуществилась, положив начало новой, иной жизни людей Земли.

Традиция и любовь к Ней создали прекрасный образ Богоматери в ореоле славы и торжества.

И стала близка мне и, как кажется, понятна ее неуверенность в себе и безмерная боль, которой никто не мог разделить с Нею. И отчаяние оттого, что не по силам Ей исцелять людей, которые в недугах и горестях теперь пришли к Ней. И стало понятно, какие страдания испытывала Она, видя, как божественную мудрость Сына люди растаскивали, посильное или выгодное, каждый в свой угол.

А сила, дарованная избравшим ее Богом, была еще неведома Ей. Какою Она была тогда? В Тот день? Какою?.. И подумалось: такою, что тайно живет в сердцах, восторженно ее вознесших человеческих сердцах.

От настроений похоронных спасаюсь я. Стих — приседанья и поклоны, чтоб скрасить беды и уроны. Игра моя. Так радужной игрой одеты и вы, и мы. Размер — игра. И рифма эта — игра. Сама она из света, а боль из тьмы.

Утренние эти рюмашки, возможно, все же сказываются отрицательно. Надо сосредоточиться, иначе вообще может получиться непонятное. Проверка. Записываю мысли в порядке поступления.

Народ привык к страху больше, нежели к другим чувствам. Скажем, во время съезда депутатов Верховного Совета (1989 г.), впервые совсем демократического, обнаружилось, что глава правительства побаивается Политбюро и вообще мощного партаппарата. Но кроме того, оказалось, что что-то грозит и со стороны депутатов. Которые боятся мнения о себе своих избирателей. Которые боятся возобновления бесконтрольной власти упомянутого аппарата. Который боится порвать свою связь с… (коррупция). И все боятся разоблачений, которые могут зайти слишком далеко. Россия начала побаиваться присоединенных республик, то есть, как говорится, добровольно присоединившихся, которые, наоборот, боятся России, которая первая из равных. Тем более что есть опасение, что сопротивление этих добровольных республик все усиливается и приводит уже вот к чему, я имею в виду Грузию, и Карабах, и Прибалтику и т. д. А теперь даже Политбюро поняло, что надо считаться даже со своим собственным народом, а то мало ли что, распоясался. Который в свою очередь боится никак не непреодолимой бюрократии и бесконтрольной власти аппарата, которая, то есть бесчисленная бюрократия Михаила Сергеевича, боится Горбачева, которому приходится опасаться возбужденных депутатов, которые боятся мнения о себе своих избирателей, которые боятся…

Казалось, жалкой жизни не стерпеть: тогда уж лучше кувыркнуться с кручи. Казалось, если несвобода — лучше совсем не жить. Тогда уж лучше смерть. Но — самого себя смешной осколок — живу, бреду, скудея по пути. Я знать не знал (тогда, вначале), сколько смогу, приноровясь, перенести. * * * До сих пор, хотя и реже, снятся сны, где минный скрежет и разрывов гарь и пыль. Это — было, я там был. Но откуда — про глухие стены, где допросы, страх, сапогом по морде, в пах? Я там не был! Но — другие…

В воскресенье, катаясь на лыжах, я познакомился с молодой женщиной, лет около тридцати. Там же, на лыжне, выяснилось, что она простая, но в то же время самобытная; скромная, но в то же время начитанная; не эффектная, но в то же время привлекательная. Я спросил, хорошие ли у нее друзья. Она сказала, что очень, потому что она тщательно их отбирает. Тогда я пригласил ее заходить к нам вместе с друзьями. Она согласилась.

Как мало иной раз нужно человеку для хорошего настроения! Одна только возможность! Чего? Новых знакомых — неизвестных, может быть, странных, может быть, не похожих ни на кого из тех, кто был мне знаком до сих пор. А вдруг среди них затеряны и новые друзья? Цвет возможности, цвет надежды бел, как снег. В городе снега и в помине не было, я даже сомневался, можно ли кататься на лыжах, — а тут только снег и есть. Ели словно для того и стоят, чтобы держать на своих пагодных лапах голубой снег. Открылось озеро — словно для того, чтобы показать нам снег совсем иной, солнечный. Вот, солнечный снег — это, собственно, и есть основной цвет надежды.

Я побежден самим собой. Устал. И небо угасает. Пора уже, пора… Постой! Вгляделся вдаль — а там светает. Свой крест все тяжелей нести. А память свод грехов листает. Жизнь прожита, почти… Почти! Вперед вгляжусь — а там светает.

В произведениях искусства, богатых смыслом, каждый находит свое. В спектаклях Някрошюса меня потрясает постоянная, то явная и мощная, то подспудная тема насилия и рабства. И насилие, и рабство у него разнообразны, как в жизни.

Рабство дяди Вани, Сони, Елены Андреевны, да и всех — перед вампироподобным Серебряковым в чеховском «Дяде Ване». Мучительно-горькая мелодия этого спектакля — хор рабов из оперы Верди.

В театральной повести «Квадрат» — рабство человека, сосланного в лагерь. Перед тем, кто подозрительно просвечивает его душу алым лучом таинственного рентгена, и перед лагерным надзирателем, и перед сторожевыми столбами, которые пронзительно сигналят, едва их коснется заключенный.

Манкурты в спектакле по книге Чингиза Айтматова — рабы своих властителей. Беспамятные, они прежде всего забыли свою свободу.

Не это ли главная боль всех времен? Рабство человека перед человеком.

Произведения Някрошюса разворачиваются перед нами с колдовской постепенностью, словно «Болеро» Равеля. Затягивают нас в свою воронку поначалу замедленно, затем все стремительней, все исступленней. И вот, оказывается, это уже трагедия — то, что в театре всегда объединяло людей общим состраданием.

Однако это трагическое время от времени пересекается потешным гротеском, непредсказуемой игрой искусства. Но вот — уже иное: грусть, утешающая грусть вступает в свои права.

Мы разучились преклоняться перед сегодняшними художниками. Някрошюс воскресил в нас это чувство. И у актеров знаменитых российских театров, и у простых женщин Литвы, которые говорят: «Мы в этот театр ходим, как в храм. Только не мы перед ними исповедуемся, а они перед нами».