Книги

Записки баловня судьбы

22
18
20
22
24
26
28
30

«Все русское стало вдруг вызывать возвышенно болезненную гордость, даже русская матерщина. Что не по-русски, что напоминает чужеземное — все враждебно. Папиросы-гвоздики „Норд“ стали „Севером“, французская булка превращается в московскую булку, в Ленинграде исчезает улица Эдисона… Кстати, почему это считают, что Эдисон изобрел электрическую лампочку? Ложь! Инсинуация! Выпад против русского приоритета!..

…Мы были победителями. А нет более уязвимых людей, чем победители. Одержать победу и не ощутить самодовольства? Ощутить самодовольство и не проникнуться враждебной подозрительностью: а так ли тебя принимают, как ты заслуживаешь?..» («Знамя», 1988, № 9, с. 89).

Многое решил низкий сговор, малодушная готовность полузадушенного, напуганного человека послужить своему разоблачителю, возможному палачу, но и возможному милостивому господину.

Две приметные фигуры драмы 1949 года и ближайших двух-трех лет — Софронов и Суров. О первом я еще буду упоминать вскользь; он слишком известен в последние почти полвека, открыт наблюдению — тут аннигиляция личности шла почти открыто, с каждым его новым поступком. О нем писать скучно и даже унизительно: неосмотрительные деяния против партийного устава и дисциплины, какие-то махинации с твердой валютой в «Огоньке», неопрятности при уплате членских взносов, противоправная продажа дачи в Переделкине и т. д. Но Анатолий Суров — фигура колоритная, поистине распутинская, «музыкант», в несколько лет сыгравший свою сольную партию, вознесенный на вершины официального признания и исчезнувший, растворившийся без следа.

Сейчас только повторю, что оба Анатолия — Суров и Софронов — солисты клаки 1949 года, развязные арбитры в судилище той поры. Еще бы! — ведь они первые жертвы «безродных космополитов», они — выстоявшие и победившие страдальцы, они высшие судьи и непререкаемые эксперты по персоналиям «критиков-антипатриотов» Стоило самому Сурову явиться в райком или горком партии на заседание бюро и объявить глуховатым и хриплым от природы голосом, что имярек, конечно, ошибался и заслуживает взыскания, но в общем-то он парень честный, перспективный, свой, и сам Суров присмотрит за ним, — и человек спасен. Суров, несомненно, мог бы предупредить и исключение человека в первичной парторганизации, но «жертву» нужно было провести через какие-то круги ада, подвести его к краю пропасти, чтобы тем значительнее, неоплатнее оказалось заступничество на бюро райкома или горкома.

В те дни Суров не просто хозяйничал в редакции «Советского искусства». На руках у него были копии — если не оригиналы — наших писем в Центральный Комитет, он использовал их при редактировании пасквилей, посвященных по отдельности каждому из удостоенных правдистского клейма «критик-антипатриот». Анатолий Глебов жалуется в письме к Александру Маркину на то, «что редакция (Вдовиченко) меня мошеннически обманула и, после согласования статьи, уже ночью, в типографии самочинно вставила в… текст несколько фраз, мною не написанных» и ряд «вульгарных грубостей». Глебов забыл о самом броском — названии статьи: «Двурушник Борщаговский». Это и правда название не Глебова, Суров извлек слово «двурушник» из… моего письма на имя Шепилова. Отвергая обвинения Фадеева, я писал в ЦК, что незачем прятаться за туманные слова; Фадеев — член ЦК, политический деятель, ему в таком случае пристало бы говорить напрямик — о двурушничестве. Суров и ввернул находку в название пасквиля; Вдовиченко тут ни при чем, он уже был заложником в собственном доме. Вчерашний кухонный Робеспьер, воитель против Фадеева, подбивавший и меня на резкую отповедь главе Союза писателей, Вдовиченко с появлением статьи в «Правде» и изгнанием из высокого кабинета Шепилова мгновенно сломался. Он готов был служить верой и правдой и в палачестве, но оказался скоро не нужен.

Тут я не могу не сказать о превосходном человеке из редакции «Советского искусства», о мужественном поступке, о нравственном подвиге, свидетелями которого все мы были. В эти черные дни хлопнула редакционной дверью Галя Андреева, прекрасный редактор, душа редакции, во всяком случае ее театрального отдела. Все в ней было превосходно: добрая, веселая натура, до беспощадности острый ум, бескомпромиссность, прямота, красота и статность, — природа редко бывает так щедра, создавая совершенный образ гордой, независимой и красивой русской женщины.

Она могла тихо уйти из мгновенно омерзевшей ей редакции, сослаться на нездоровье сына-дошкольника, на любые семейные обстоятельства, скрыться, чтобы не марать руки о листы клевет и печатных доносов. Но не такова была Галя Андреева — она бросила вызов, написав в заявлении, что считает недостойным сотрудничать в газете, которая чернит честных людей, публикует грязную ложь о них.

Пусть у нее и были, как мы привыкли говорить, надежные тылы: муж — железнодорожный инженер, трепетно любивший ее и ревновавший не только ко всем театральным критикам мира, без различия возрастов и национальности, ревновавший к газете и, кажется, к самому театру; был маленький сын, комната в доме у Никитских ворот, возможность прожить и не служа, — это нисколько не умаляет значения ее нравственного подвига.

Поступок ее отозвался во многих редакциях Москвы — как новая отметка нравственной высоты, как пример, которому многие другие по разным причинам не смели последовать. Он стоял перед внутренним взором многих людей и, может быть, делал их чуточку лучше. Бунт Гали Андреевой в феврале 1949 года заслуживает быть занесенным в анналы журналистики.

Спустя время Андреева поступила в редакцию журнала «Дружба народов». Уверенность и мастерство в новой, сложной профессии — редактировании прозы — стали подтверждением ее живого ума, образованности, богатства ее художественной натуры. В эти немногие годы ее связывала дружба с Юрием Домбровским, — Галя сумела и в его жестокую жизнь внести толику света, доброты и несуетности.

Умерла она молодой, вдруг, как умирают хорошие поэты, умерла, кажется, ошибясь в дозе или в сроке домашнего укола инсулина. Ушли за эти годы и те, кто почитал Галю Андрееву, кто бывал счастлив дружбе с ней и скудным, но таким памятным и веселым — почти студенческим — застольям в доме у Никитских ворот. Ушли любившие ее люди. И мне, пока пощаженному временем, хотелось бы говорить о ней долго и подробно.

Единичность поступка Гали Андреевой нисколько не смущает меня Такое не «тиражируется», — подвиг внезапен и обжигающе ярок на сером фоне. Просто эта прекрасная беловолосая женщина оказалась впереди других. Она крикнула гневно, не скрывая брезгливости и презрения. Но ведь тогда и вся подлинная русская интеллигенция была с ней, ближе к ней, отвернулась от охотнорядцев, захлопнула перед ними двери, не пошла на сговор, не ударила, так сказать, по рукам.

Варшавский не только писал за Сурова, но и прежде того, по его требованию, выступил с «признанием-раскаянием», которое могло стоить нам жизни. «Группа была, — заявил Варшавский 18 февраля 1949 года, угождая своему спасителю, — и она была объединена вне сферы советской общественности, вдали от взглядов советской общественности» («ЛГ», 1949, 26 февраля).

Что такое эти «вне» и «вдали», как не признание тайного, подпольного характера деятельности «группы»!

Зачем понадобилась Сурову и Софронову такая крайность, прямой политический донос?

В те дни не сложно было выбросить из Союза писателей всех упомянутых в статье «Правды». Александр Фадеев в который-то раз закрыл бы глаза на жестокие неотвратимости жизни, на ее неумолимую «диалектику», прикинув в уме, через сколько лет — или десятилетий! — нам будет позволено приползти обратно. Закрыл бы глаза, или отбыл бы на какой-нибудь международный форум, или запил бы горькую, предоставив Софронову расправляться с «безродными».

Но су́ровым дело могло представляться проще: заметут этих, к вящей радости «затравленных» драматургов, уберут с глаз подальше и тогда безродных одним росчерком пера вычеркнут из списков Союза писателей, а глядишь, и из списка живых… Такой финал казался неотвратимым, единственно возможным, — как могли думать иначе нетерпеливцы, устроители и вдохновители провокаций?

19

Альтмана арестовали в ночь смерти Сталина.