Тема влияний, явных или гипотетических, неизбежно смыкается с вопросом о месте художника в истории искусства. Не в том даже смысле, великий ли он творец или только выдающийся, а хотя бы с позиций очерчивания «ареала обитания» – где его разумнее всего искать любопытствующим, чтобы не тратить время и силы на безрезультатные блуждания. Однако и такому дискурсу Ларин не очень склонен был поддаваться.
По этому поводу как раз у Ольги Яблонской есть замечательный и симптоматичный рассказ – прямиком из жизни:
Как-то Юрий Николаевич попросил меня написать статью. И я ее написала. А искусствоведы же не могут не систематизировать и не «пристроить» художника в какую-нибудь традицию. Поэтому я от всей души пристроила Юрия Николаевича в традицию голуборозовскую – к Павлу Кузнецову, Борисову-Мусатову, раннему Уткину. Я искренне считала, да и считаю до сих пор, что он довольно стихийный продолжатель голуборозовской традиции. И полагала тогда это своим маленьким искусствоведческим открытием. Написала в зачине статьи, что есть такое искусство, которое всегда «за бортом», всегда вне всего. И есть художники, которые делают историю искусства, но очень негромко, почти незаметно, потому что они делают ее исключительно на пластическом уровне.
Хорошо помню, как он ждал эту статью. Электронных коммуникаций тогда не было, и я с отпечатанной рукописью пришла к нему домой. Он начал читать – и выражение лица у него стало прямо как у обиженного ребенка. Я спрашиваю: «В чем дело, что не так?» Он говорит: «При чем здесь „Голубая Роза“? Я сам по себе, не имею к ним никакого отношения». Словом, он ужасно обиделся, расстроился, нам с Ольгой Максаковой пришлось его утешать. Я ему объясняла, что нет ничего дурного в этом сравнении и ничего дурного в этой традиции – наоборот, она прекрасная, редкостная, и воспринимается сейчас как новое пластическое открытие. Вдвоем нам с трудом удалось его утешить, он стал читать дальше, где было уже только про него, где был анализ его конкретных произведений, – и тут он немного успокоился. На всю жизнь запомнила ту его растерянность. Он же добрый был человек и эмоционально очень открытый, непосредственный. Мы его с Олей все же убедили, что быть причисленным именно к этой традиции – достойно его. И статья была опубликована в изначальном виде, он не изменил ни одной буквы.
Читатель и сам может сделать вывод, что тогдашняя реакция Ларина, при всей ее вроде бы схожести с уязвленным честолюбием, на самом деле говорит о другом. И больше всего о том, что Юрий Николаевич чрезвычайно дорожил автономностью и уникальностью своего творческого процесса. Подразумевая, в частности, что не велика важность, если кто-то выглядит чем-то на него похожим – или наоборот, он сам вдруг чем-то похож на кого-то. Это не имеет значения. Главное, что в работе он опирается только на личный опыт и движется только по собственным азимутам. В силу чего, как принято формулировать у литераторов, любые совпадения следует считать случайными. И пусть даже те художники, с которыми тебя сравнивают, сами по себе прекрасны и заслуживают исключительно лестных отзывов, но они внутренне другие – с иными установками, целями, навыками, пристрастиями. Так что сопоставление с ними заведомо некорректно и нерелевантно.
Такая авторская позиция отнюдь не бесспорна, но она объяснима и простительна. А в целом – стратегически, исторически, – кто же более прав в оценке места и значения того или иного художника в истории? Он сам, или его проницательный коллега, или условный искусствовед, или условный меценат, или еще более условный «широкий зритель», с помощью патетической риторики иногда дорастающий до звания «народа»? Или же действительно только свободный рынок «все расставляет по своим местам»? Как ни странно, любой из этих ракурсов может оказаться решающим, а любая из версий – рабочей, эффективной. И по отдельности, и в сочетаниях. А может и вовсе ни одна не процвести. Универсальных схем не бывает, причем те, что преподносятся в качестве таковых, изживают себя особенно быстро. Считать же по-настоящему справедливым и предельно объективным лишь один из этих ракурсов, напрочь отрицая роль остальных – значит, оказаться в плену иллюзий, какого бы они происхождения ни были.
Уточним лишь, что некоего подобия «гамбургского счета» в искусстве все же никто не отменял, и внутри цеха всегда существует какая-то неофициальная иерархия, не совпадающая ни с казенной, ни с «народной», ни с рыночной. Да и суждения искусствоведов, если у них есть честный глаз и разборчивый ум, должны бы оказываться более квалифицированными, нежели чьи-то еще. Какую роль это все сыграет в итоге – неизвестно, однако пренебрегать подобными мнениями довольно странно. Одно из них приведем тут же, незамедлительно; его высказала Елена Борисовна Мурина в нашем разговоре, состоявшемся в январе 2017-го – ровно за четыре года до ее смерти.
Вот у меня на кухне висит Юрина картина, уже много лет. И я все время на нее любуюсь, она мне не надоедает ни на минуту. По-видимому, в этой вещи содержится огромная духовная информация. Хотя однажды я ее все-таки сняла и повесила на это место работу авангардистки Любови Поповой. Но та картина почему-то быстро исчерпалась, мне стало с ней скучно, хотя эту художницу очень люблю. И я вернула туда прежний Юрин «Косогор». Эта работа живая, и сама его живопись будет жить дальше, в будущем.
В новейшей нашей мифологии 2000‐е годы именуются «сытыми» – в отличие от «лихих» 1990‐х. Само это противопоставление, пусть и шаблонное, подразумевает под сытостью не просто рост доходов населения, но еще и некоторое умиротворение, смягчение недавних бандитских нравов и воцарение пресловутой стабильности. Вроде бы в целом и в среднем примерно так и обстояло – на поверхностном уровне, конечно; другие мы здесь исследовать не беремся. Однако разного рода имущественные эксцессы все равно случались, и касались они отнюдь не только олигархов. В частности, не перевелись желающие «отжать» чужую недвижимость – пусть даже обставлялось это теперь потоньше, поцивилизованнее. Одна из подобных «спецопераций» привела к выдворению Ларина из мастерской в Козицком переулке.
К тому моменту, к весне 2005-го, его соседом был уже не Евгений Кравченко (тот съехал несколькими годами ранее), а художник и дизайнер Армен Шаумян – бывший студент Юрия Николаевича и муж Татьяны Палицкой, чьи воспоминания мы уже цитировали.
Наш с ним контакт после училища восстановился где-то в середине девяностых, – рассказывает Армен, – хотя из круга моего общения он, можно сказать, и не выпадал: я о нем всегда что-то слышал от общих знакомых. А в Кратово мы однажды оказались почти соседями по даче: от их дома до нашего, который мы снимали, было буквально около ста метров. И вот в самом начале 2000‐х он пригласил меня занять вторую комнату в его мастерской. Мне это было нужно: я тогда занимался дизайном, работать дома было все-таки неудобно. Я с радостью согласился, и находился там постоянно, можно сказать, жил. Естественно, помогал Юрию Николаевичу, чем мог.
Мне кажется, мы жили замечательно, друг друга дополняли. Иногда даже он мне что-нибудь советовал – в части графического дизайна как раз. И мне было интересно его мнение. А вот своих творческих, художественных работ я ему почти не показывал: тут мы не очень сходились, да и работ этих тогда было не так уж много. Ну и я тоже порой высказывался по поводу его работ. Как всякий художник, впрочем, он к критическим замечаниям особо не прислушивался, если только они случайно не попадали каким-то камешком в его собственную мозаику сознания.
Никогда у нас не возникало никаких конфликтов, хотя и у меня характер довольно вспыльчивый, и Юрий Николаевич мог иногда сердиться. Была определенная дистанция, конечно, – и возрастная, и немного с позиции «учитель – ученик», хотя я тогда учеником себя уже никак не чувствовал. Да и просто нормальная дистанция между двумя интеллигентными людьми.
Иногда компании у меня собирались, приходили разные люди, с удовольствием все общались. Мне казалось, Юрию Николаевичу они тоже были любопытны. Помню, он даже как-то сделал портрет Кати Ивановой, была такая барышня в Ассоциации менеджеров. Ему понравилось ее несколько несимметричное лицо и обаятельная улыбка, и он написал ее живописный портрет – в розовом, на зеленом фоне, с тумбочкой, на которой обычно кисти стояли… Люди это были все больше молодые, и они ему были интересны, а они к нему, в свою очередь, относились с большим пиететом.
Ностальгический флер в такого рода воспоминаниях неизбежен, но нет сомнений, что Ларина тот уклад жизни вполне устраивал. Перемен он не искал – они нашли его сами.
Изгнание из мастерской произошло довольно внезапно, резко, – продолжает рассказ Армен Шаумян. – У меня был старинный приятель Руслан Негуч, мой одногруппник, который, кстати, учился у Юрия Николаевича. Руслан в тот момент тоже был в мастерской, и вдруг заявляется человек, который говорит, что он новый собственник и что мы должны освободить помещение. Юрий Николаевич был в страшном шоке, как будто у него выбили землю из-под ног. Помню, Руслан тогда буквально схватил под руку этого молодого человека и начал в сторонке как-то его уговаривать. В их разговоре попутно выяснилось, что парень этот увлекался игрой на гитаре, а Руслан тогда занимался звукорежиссурой. Нашли общую тему. Словом, Руслан его уговорил, чтобы не недельный срок дали, как тот сначала объявил, а больше – кажется, месяц.
Конечно, мы тут же стали звонить в МОСХ, и тамошний юрист посоветовал нам запереться и никого не впускать. Это был абсолютно глупый совет, особенно применительно к Юрию Николаевичу, потому что того любое столкновение с системой, даже простой поход в МОСХ, приводило в ужас на грани ступора. А уж запираться, конфликтовать он не мог бы просто никак… Это, конечно, была катастрофа, крушение жизни.
Мы начали собирать документы, но история оказалась очень странная. До того я постоянно ходил в МОСХ, оплачивал коммуналку, хотя здание это было уже выведено из нежилого фонда и признано аварийным. Но мы за свой счет его поддерживали – например, вызывали людей, которые чистили крышу от снега; еще заколачивали первый этаж, чтобы там бомжи и наркоманы не поселились. И вот в МОСХе просто развели руками. Тогда же мы узнали, что и еще ряд мастерских в Москве похожим образом отобрали. А тот «аварийный» дом до сих пор благополучно существует, хотя буквально по соседству с ним снесли гостиницу «Центральная». К двухэтажному домику пристроили мансардный этаж и сдают под офисы.
Впоследствии Ларин в одном из интервью назвал те времена, середину 2000‐х, «ужесточившимися и почти людоедскими для художников». Но от проклятий, витавших в ноосфере, никто из коммерсантов, разумеется, не усовестился и здорового сна не утратил. Слабые попытки не то что противостоять захвату, а хотя бы выяснить юридические подробности происходящего никаких результатов предсказуемо не дали. Пришлось съезжать, причем все-таки спешно, несмотря на обещанную отсрочку. В мастерской хранилось множество произведений, накопившихся за десятилетия, и деть их было некуда. По счастью, на выручку – теперь уже по иному, не медицинскому поводу – снова пришел Институт нейрохирургии имени Бурденко в лице своего директора: Максакова договорилась с Александром Николаевичем Коноваловым о том, что работы ее мужа временно поживут в институтском подвале. При переезде каким-то образом потерялась одна связка с картинами; эту утрату занесли в психологически утешительную категорию «могло быть хуже».
Средством для снятия глубочайшего стресса стало бы появление нового рабочего пространства, но эта проблема повисла без решения на многие месяцы. По чьему-то совету Ларин даже пытался перевестись из графической секции МОСХа (вернее, уже МСХ) в живописную – якобы это могло помочь в получении новой мастерской, но на практике хитроумный «лайфхак» не сработал. И хотя на работах, датированных 2005–2007 годами, постигшая художника бесприютность впрямую не сказалась – ни качественно, ни, пожалуй, количественно (некоторое снижение «производительности труда» объяснялось, скорее, ухудшением самочувствия, а не только изгнанием из мастерской), – однако полученная моральная травма оставалась ощутимой. А могла стать и еще ощутимее: со временем хозяйственное руководство Института нейрохирургии все настойчивее давало понять, что хранение картин в подведомственном подвале – дело все-таки временное и сомнительное, что идет строительство и надо бы поскорее освободить помещение. Ольга Максакова находила какие-то отговорки или отделывалась невнятными обещаниями, отдавая себе отчет, что перевозить живопись некуда. Мужу она про эти звонки не сообщала.