Книги

Я, Тамара Карсавина. Жизнь и судьба звезды русского балета

22
18
20
22
24
26
28
30

Протекали месяцы. Когда «Русские балеты» поехали в турне в Лондон, я снова встретилась с Генри. Это свидание вдалеке от родного очага сблизило меня с ним. Вернулась в Россию я уже не такой, как прежде. Сама того не заметив, я привязалась к этому человеку, при первом знакомстве показавшемся мне отталкивающим. Я не замечала, как близка опасность, пока в один прекрасный день не стало уже поздно. Генри пригласил меня в его квартиру в Петербурге, и там, в этом местечке, показавшемся мне квинтэссенцией искусства жить по-английски, голова моя закружилась так же, как когда-то с Больмом. Я не оказала никакого сопротивления.

Букет для Тамары

Биконсфилд, 14 мая 1969

Сколько чернил было пролито потом – уже после моего выступления 28 марта 1914 года в «Бродячей собаке»! Сколько пропетых дифирамбов и какие хвалебные отзывы! Это скромное зрелище так проникло в души, что отразилось на страницах многих мемуаров. Да я и сама описываю тот вечерок в «Моей жизни», но там мой рассказ о нем поверхностен и неполон.

Я всегда приходила в «Собаку» с Василием, как его супруга – но ради такой необыкновенной вечеринки, где мне предстояло выступить для публики, рискнула выбрать иного сопровождающего, которого знала уже пять месяцев: и это был Генри Брюс. Мы условились, что я представлю его просто как друга. И пусть даже слухи бежали впереди нас – что за беда! Когда-нибудь, сегодня или завтра, нашу связь пришлось бы предать огласке. Богема, собравшаяся в тот вечер, не стала бы строго судить меня: нравы у всех были не очень-то ортодоксальные!

Меня часто спрашивали, почему я, уже став «звездой мирового уровня», согласилась «так опуститься» (а ведь «Собака» и впрямь располагалась внизу, в подвальном помещении). Ответ прост: потому что у меня там было много друзей. В то время у «Собаки» уже возникли некоторые финансовые затруднения, и я с радостью восприняла идею тематического спектакля, предназначенного для пополнения кассы. Разве интеллигенция не считала меня первой балериной, «происходившей из своих же»? Представление несколько раз переносили из-за моей занятости в театре, но в конце концов дата была определена точно – вскоре после моего двадцать девятого дня рождения.

Народу в зале битком (пришлось даже ставить дополнительные стулья), сотня зрителей расселась за маленькими столиками. Есть и несколько «фармацевтов» – но больше представителей «Мира искусства»: художники Бенуа, Сомов, Сапунов, Рерих, еще Судейкин и Добужинский, работавшие для Пронина (прозванного Собачьим хозяином), романист Мережковский и его супруга – писательница Зинаида Гиппиус, прозванная Мадонной декадентов, поэты Сологуб, Евреинов, Лозинский, юный «авенирист-заумист» Илья Зданевич… и много кто еще – композитор Артур Лурье в салатового цвета рединготе и с длинными волосами на прямой пробор, хореограф Борис Романов по прозвищу Бобиш, создатель «Трагедии Саломеи» – в ней я в прошлом году танцевала в Париже.

Руководили вечеринкой поэты-акмеисты (считавшие, что вдохновение должно быть конкретным, опираться на чувство и повседневность), противопоставившие себя выдыхавшемуся символизму: Михаил Кузмин, этот санкт-петербургский Оскар Уайльд, апологет «любовного товарищества», и Анна Ахматова – «королева Невы», так юна и уже так знаменита. Ее предки, как и мои, были выходцами с Востока. Об этом говорили и выбранный ею псевдоним, и темная шевелюра, и тонкий нос с заметной горбинкой. Она уже была окружена ореолом славы после успеха сборника «Вечер» – питерские барышни восхищались Ахматовой и переписывали ее стихи.[69]

Кузмин и Ахматова с Гумилевым (они во время своего свадебного путешествия) видели меня на парижской сцене в сезоны 1910-го и 1911 годов. Эти трое и пришли ко мне с предложением вечеринки в рамках «музыкальных понедельников» в «Бродячей собаке». Репетиции, приготовления – все проходило чудесно. Пронин со своей командой оказались очень энергичными людьми. Все готово. Музыканты (клавесин, флейта, арфа, виола да гамба) расселись по местам. Я переоделась в комнатушке, смежной с главным залом, что-то вроде подсобки, где стулья стояли верхом друг на друге рядом со стеллажами для бутылок.

Пришел миг моего выхода на сцену. Это была не сцена, а простая эстрада. Ее возвели прямо среди зала, подстелив ярко-синий ковер. Мне, привыкшей к большим сценам, поневоле пришлось приспосабливать свою танцевальную технику к ограниченному пространству, однако на репетициях, проходивших при включенном свете в пустом зале, я и представить не могла, что все очертания вокруг потонут во тьме, а публика окажется в такой непосредственной близости, что, кажется, протяни кто-то руку – и дотронется до моего тела. Я всегда опасалась такой близости, убивающей грезу… Мне вдруг стало не по себе. Сцена, представлявшая собою одно сплошное зеркало, была в тот же самый день до блеска надраена. Чересчур. Скользить по надраенному зеркальному полу было опасно, а главное – опорных точек, которые я нанесла на пол мелком, чтобы выставить границы своего танца, больше не было…

Зал погрузился во мрак, только зеркало поблескивало в огне свечей, ослеплявшем меня… и я уже не вижу, где заканчивается зеркало и где начинается пустота. Тревога охватывает все больше…

Я вспоминаю: это было в 1903-м. Мариинка. Мариус Петипа репетирует свое последнее творение – «Волшебное зеркало». Огромное зеркало, волею Петипа ставшее задником, вдруг хрустит, покрывается трещинами, и снизу начинает литься серебрящаяся вязкая жидкость. Сперва извилистые ручейки, тоненькие, как змейки, а потом – густые потоки, грозившие затопить всю сцену: ртуть! До глубины души потрясенный Петипа воспринял эту ужасную случайность как дурное предзнаменование судьбы. И действительно – спустя совсем немного времени его карьера в Императорских театрах завершилась… Боже ты мой! А вдруг и это зеркало сейчас расплавится и возвестит о конце моей судьбы «принцессы из волшебной сказки»?

Ноги мои слабеют… Меня заносит, я отступаю от правил… Вместо слишком опасного кошачьего прыжка исполняю скромное па де бурре и несколько раз делаю пор-де-бра – просто чтобы потянуть время… Моя танцевальная техника почти на исходе… Сердце будто оборвалось, разбег кончился ничем…

Мною овладевает стыд: «фармацевты» выложили за один этот вечер по двадцать пять рублей – месячную заплату учителя! А ведь сценография – с этим ужасным зеркалом (идея пришла в голову Бобишу), золотыми ангелочками XVIII века, взятыми напрокат у антиквара, и с канделябрами в стиле рококо, – все это обошлось так дорого… Не говоря уж о клетке для птиц – громадной, с арочками в свежих розах, она и вовсе играет решающую роль в развертывании действия…

И вдруг я окажусь не на высоте? В зале полным-полно балетоманов, как Кузмин. Там же сидит Бенуа. А вот и Рерих, тот самый, что делал декорации к «Весне священной»!..

Меня начинает глодать еще одно сомнение: как же он слащав, этот балетик!.. Детские старомодные фантазии, стилизованные барочные танцы, которые я сама придумала, – да место ли им в этом храме авангарда, в «Бродячей собаке»! Я и музыку выбрала сама: «Кукушка» и «Колокольчики Цитеры», клавесинные пьесы Франсуа Куперена. Понятно, как все это далеко от духа футуристических экспериментов! Закрадывается мысль, что я, должно быть, выгляжу посмешищем в этом парике времен Марии-Антуанетты (к тому же плохо пригнанном), зашнурованном корсете, белых перчатках, да еще и с маньеристской грацией жестов… Все это слишком претенциозное, слишком пассеистское… старомодное барахло, вот что это такое! Уж лучше бы я станцевала свой экзотический «Танец с факелом», он куда больше пригоден к ограниченному пространству, или отрывок из «Игр». Да, Дебюсси и строгая и модернистская хореография Нижинского подошли бы сюда куда лучше…

Кроме всего прочего, тут очень жарко: от замкнутого помещения, от моего парика, от подсвечников… Я верчу головой, тело все в поту, словно у меня лихорадка. Должно быть, в первых рядах это чувствуется, они ведь совсем близко… Вокруг меня пустота, и та же пустота сейчас внутри… Я задыхаюсь, мрак стал непроницаемым… Только что я сорвала пике арабеск. Как дебютантка! Напротив меня амур из дерева, покрытого позолотой, сейчас прицелился и выстрелит своей стрелой! Зеркало под туфельками скользкое, как каток! В нем я вижу свое отражение, свое искаженное лицо, свой панический взгляд… Воображение дополняет кошмар – лицо размягчается, плавится… Я пошатываюсь, снова выпрямляюсь… Я никогда не испытываю никакого страха в Мариинском театре. Никогда не робела в Шатле, Опера де Пари, Лондоне, Берлине, Буэнос-Айресе – а здесь, в этом погребке… Да, в погребке – ибо здесь будут погребены мои иллюзии, моя репутация… здесь я утратила почву под ногами, здесь и увязну…

Понемногу, хвала Творцу, глаза привыкают к темноте. Где же Генри? Я не вижу Генри, моего любовника… Я танцую перед любовником, а муж томится дома, один, скучая по мне… Меня терзают угрызения… Эта вечеринка – страшная ошибка! А за столиками болтают, пьют кофе, покуривают. Кто-то зевает… Но в конце концов «Бродячая собака» – не театр, а всего лишь кабаре!

Во мне вспыхивает воспоминание: 1909-й. Я впервые выступаю в Лондоне, в «Колизеуме». И каждый вечер я танцевала в пивной – между заклинательницей змей и фокусником-иллюзионистом. Эстрада с полом-линолеумом подходила для танца не лучше, чем этот зеркальный пол. Пробивной импресарио, его звали Маринелли, заставил меня подписать контракт, казавшийся выгодным, – а я-то по своей невероятной наивности и согласилась…

Огоньки свечей отражаются под ногами, они ослепляют, будоражат меня… Что, если я потеряю равновесие и вот-вот рухну? Боюсь встать на пуанты, предпочитая последовательные шаги – па шассе, глиссад, па де баск… Привлекаю внимание к плечам и легкой игре запястий – она всегда обольстительна… Меняю позы: ноги в четвертой позиции, бюст – легкий наклон вперед, и прикладываю согнутый указательный палец к муаровой мушке в стиле Помпадур, наклеенной на мою скулу…